Жемчужина (лето 1981)
Тебе было лет десять. Или даже меньше. Я обнаружил в речке жемчужниц и сказал, что именно из них добывают речной жемчуг. А ты не поверила. Тогда я взял первую попавшуюся раковину, распотрошил ее и извлек оттуда жемчужину. Небольшую, но розовую и совсем настоящую. Гордости моей не было предела, вот видишь, говорил я, самая настоящая жемчужина! Мне тогда удалось подтвердить до сих пор для меня самый главный принцип, которому подчиняется моя жизнь: если во что-то очень верить, но по-настоящему, не корысти ради, пусть даже по ошибке, по неведению, то это что-то обязательно случится. И ты поверила в то, что в жизни есть место для розовой жемчужины. Я проделал в ней дырочку, продел туда нитку, и ты долго еще носила ее на шее.
А когда меня забрали в армию, ты присылала мне письма, на конвертах всегда были картинки с видами Питера. Сослуживцы мне завидовали, они считали, что у меня на гражданке есть девушка, которая меня ждет. Так было положено, это считалось чем-то вроде хорошего тона, а я их не разубеждал. В письмах ты писала всякие глупости: про уроки рисования в школе, как ты поссорилась со своим мальчиком, потому, что он совсем глупый и не знает, кто такой Фернандель, про то, что ваш сосед по даче вскапывал огород и нашел клад – горшок с медными пятаками, а однажды пошел град, и каждая градина была с куриное яйцо. Я читал твои письма и думал: как же все-таки хорошо, что мне пишут письма со всякими глупостями, переносить сибирский стройбат становилось гораздо легче.
Потом ты выросла, вышла замуж, уехала заграницу, развелась, чего только не произошло в твоей жизни. Я не видел тебя уже лет пятнадцать, даже уверен, что та жемчужина на суровой нитке давно потерялась, и что ты вообще не помнишь этой истории. На самом деле это не играет совершенно никакой роли. Помнить об этом нужно, прежде всего, мне самому. Инстинкт самосохранения.
Ментики (осень 1968)
Когда я понял, как это было давно, мне стало немного страшновато. В прошлом веке и в прошлой жизни, это способно испугать.
Ночная электричка, гитара, студенты (или школьники?), ученики моего отца. Позади многочасовая прогулка, где, – этого я не помню, последние километры я еду у кого-то на закорках, потому что я еще маленький и очень устал. Мы торопимся на последнюю электричку.
Наконец, душный мерно постукивающий вагон, я отважно борюсь со сном: как же, моя любимая песня, “Синие гусары” на стихи Асеева. Я до сих пор никаких других стихов его не знаю, а этот – почти наизусть.
Скинуты ментики,
ночь глубока,
ну-ка, вспеньте-ка
полный бокал!
Именно! Я проверял: дословно. Еще и мелодию помню, и надтреснутый голос поющего. А ты знаешь, что такое ментик? Я именно с тех пор и знаю. Этого больше не будет, и не только в моей жизни, а ни у кого больше. Совсем ни у кого. И мне очень хочется обратно. Нарисовать бы эти сценки, на холсте или просто на картоне, но только вместе с этими, теперь никому уже не нужными подробностями, вроде осеннего запаха, этого голоса, дребезжащей гитары и огромного кочана капусты: мы шли к станции напрямую через капустное поле. Но теперь они существуют только в моей голове. И рисовать я не умею.
Всю обратную дорогу я жевал капусту. Тогда мне было пять лет, и я запомнил, что такое ментик.
Институт (весна 1979)
Всю зиму я работаю в научном институте. Неважно, каком, но очень научном. Я работаю в большой лаборатории, и я в этой лаборатории на вес золота. Как же, так всегда – научного народа полно, а я один. Я автоклавщик (по Стругацким, автоклав – «самозапиральник», читайте «Понедельник»), а еще заведую массой лабораторной техники, всякими дистилляторами и центрифугами. По совместительству я еще все чиню, получаю спирт на всю ораву, участвую в лабораторных пьянках и вообще – хороший человек. Меня все очень любят. Прощают регулярные прогулы, прочат светлое будущее. Собираются замолвить словечко, если я сподоблюсь поступать в Университет. Все идет лучше некуда, мне даже выделили отдельную комнатушку. В ней я иногда пьянствую, ко мне приходят гости, мы засиживаемся допоздна и горланим веселые песни. Сторожиха баба Зина поначалу пугалась, делая ночной обход этажей, грозила мне всякими страшными карами, но оттаяла, когда я починил ей кофемолку.
Я не устаю удивлять публику изобретательностью, – в стерилизаторе я готовлю горячие бутерброды, в автоклаве – творог, молоко нам выдают за вредность, магнитная мешалка, есть такая вполне бесполезная штука, великолепно сгодилась для настаивания казенного спирта на чем угодно в рекордно короткие сроки. Короче, почти идиллия.
Но приходит весна, я начинаю беспокоиться. К апрелю мое беспокойство перерастает в неуемную тоску по свежему ветру, я увольняюсь и через неделю оказываюсь в песках пустыни Кара-Кум.
Дзинь ( Новый год 2004/5)
Дзинь, дзинь, дзинь... Честно дзинькаю двенадцать раз, пристально глядя на секундную стрелку. С двенадцатым дзиньком поднимаю бокал:
- Ну, здравствуй!
Есть что-то бестолковое в этом празднике. Люди отмечают виртуальную смену одного эфемерного года другим, точка отсчета взята с потолка: почему зимой? Осенью – праздник урожая, весной – просыпается, оживает природа, но зимой-то что? Природа спит, а люди чему-то радуются, водят хороводы вокруг языческой елки, под которой сидит рождественский Санта Клаус, слегка русифицированный: Дед Мороз, но униформа прежняя. А еще горят свечи: огнепоклонство.
И я в этом винегрете участвую, хоть и стараюсь отдельно, но все равно – кому-то звоню, поздравляю, чего-то желаю, расстраиваюсь, что никто не позвонил, не поздравил живьем: век интернета – электронные письма и виртуальные открытки, получил-прочитал-забыл, даже не надо выкидывать, не говоря уже о пыльной пачке на антресолях, перетянутой бечевкой крест-накрест. Не будет больше этих старых писем, из которых я когда-то узнал, что мой дедушка, которого я не застал, ушел от бабушки к своей ученице, но потом вернулся, а бабушка целый год ждала, и писала ему письма, но не отправляла, только запечатывала в конверты, подписывала и складывала в стопочку. И не будет больше “Из писем Какойто Какойтова к Такойто Такойтовой” в последнем томе полного собрания сочинений этого самого К. Какойтова. Эпистолярный жанр умер. Или почти умер.
Ах да, Новый год же! Мои гости: желтый воздушный шарик, фарфоровая слониха с позолоченными бивнями и двумя слонятами, ёжик, намертво приклеенный чьей-то жестокой рукой к конфетной коробке, глиняный дымковский Полкан в цветастом кафтане. Телевизор выключен. Там прыгали какие-то виртуальные объекты (субъектами их назвать нельзя даже с натяжкой), пытаясь петь, но безуспешно – нет голоса, им оставалось выразительно бормотать под механическую музыку; нам это надоело, посовещавшись, мы решили телевизор выключить.
Похож ли я был на кремлевские куранты, которые так привычно отмечали переход от 31 декабря к 1 января, но уже следующего года, все мое детство? Наверное, не очень, но какая разница, я ведь так старался, а мои гости даже и не знают, как должно быть на самом деле.
Итак, двенадцатый дзиньк в моем исполнении отзвучал, бокал торжественно выпит. Начался новый год:
- Ну, здравствуй!
А потом была игра в ассоциации, и просмотр смешных видеороликов. Вот сейчас вспоминаю и думаю: ''Какой же дурацкий у меня был Новый год''...
Забыла сказать. Проза у Вас, как всегда, шикарная. А Вам Грин, случайно, не нравится? Про Хэмингуэя где-то встречала у Вас, а как с Грином?