(ЧЕТЫРЕ ИНТЕРМЕЦЦО)
1
Веленевой бумаги дивный лист,
как некий драгоценный парангон,
ласкает бережно безумный букинист,
его очарованием пленён.
Усыпанные знаками листы,
все эти буквы, астериски, запятые, точки –
есть инструмент для постиженья красоты,
для изучения тончайшей оболочки,
за коей прячется в безмолвии ночей
последний уцелевший книгочей.
Уйдя в свой мир от жизни мимолётной,
её соблазны громкие презрев,
ему всего дороже матовый конгрев,
оттиснутый на крышке переплётной.
Но не спасёт его медиеваль,
когда подвыпивший патологоанатом
воткнёт в беднягу хирургическую сталь,
как археологический рабочий,
свободу дав отборнейшему мату,
не признавая эвфемизма многоточий,
втыкает поисковую лопату
в наш антропологический навоз.
Жизнь коротка, и век страниц недолог –
таков неутешительный прогноз.
Они рассыплются, как глиняный Колосс,
останки коего обрящет строгий археолог.
2
Метель за окнами… И водружён на полку
фундаментальный том, где выделен абзац;
и надо мной смеётся втихомолку
не в меру разошедшийся паяц,
он видел многое, о нет, он не бездушен,
но смех – целителен, покамест не нарушен
баланс меж суетою и судьбой,
хотя… гармония не столь необходима,
достаточно того, чтоб невредима
фантазия осталась, и собой
она исправит незаметный лёгкий сбой;
она любую склоку оправдает,
которую затеет старый шут;
но, не умея выбраться из пут,
которые он ловко расставляет,
я разрушаюсь – медленно, но верно
в меня вбивается (какого ради керна?)
болезнь давнишняя, знакомая по Прусту,
и можно ностальгией по искусству
её назвать, и русскою хандрою,
и сплином аглицким (слова не лгут порою),
но есть диагностический нюанс:
не упустить выздоровленья шанс,
когда неистребимой камфарою
и мускус сменится, и царская ваниль;
и тёмных книг начнёт касаться гниль.
3
Живой природы хилый эпигон,
гербарий листья бережёт сухие,
какое прошлое, истории какие
под калькою хрустящей прячет он?
Прорвав постылых облаков заслон,
за кавалькадой всадников бесплотных
вдогонку солнце шлёт пурпурные снопы,
и, чувствуя ноздрями близкий отдых,
их кони не сбиваются с тропы.
А через миг, окутаны туманом,
они исчезли в предвечерней мгле,
счастливо не замеченные Паном –
на порыжевшем конском щавеле
он дремлет, от бесчисленных проказ
шальной лесной ватаги утомлён.
И сторожа ему – кудрявый клён,
и дуб с рябиной, и вороний глаз.
Но ранним утром козлоногий бог проснётся
и озорство былое пустит в ход.
Пытливому ботанику неймётся:
покуда я (надеюсь, что не всуе)
красоты тех пространств живописую,
он листья в папку по порядку соберёт
и дóма их положит на просушку,
чтоб заточить в гербарную ловушку,
покуда жизнь ему свободу действия даёт.
4
Изящен, неназойлив и учтив,
не избегая встреч со знатоками,
о розе с золотыми лепестками
свидетельствует текстовой курсив.
Он сообщает об охотах короля,
и о соперниках, убитых в тайных встречах,
о свастике, о факелах – предтечах
коптящего доныне фитиля.
Он нам расскажет и о прочих мелочах,
конкретно: о концлагерных печах;
о тех, кем удобрялось поле брани
и во Вьетнаме и в Афганистане;
о грязных, дурно пахнущих деньгах;
о том, что не всегда виной всему аллах;
и об оружии, печально знаменитом,
пригодном для победных окончаний.
Курсив в дальнейшем сменится петитом,
затем сместится в область примечаний.
Пословица по-прежнему права:
для иоганнов, джонов, для иванов,
не помнящих, как сказано, родства,
не находящих никаких изъянов
в неповторимой современной саге, –
для них всё это лишь обычные слова,
записанные кем-то на бумаге.
Начнём сначала. Здравствуй, Брамс! Comment ça va?
2001
|
И улыбнувшись, бросил Брамс в ответ:
"Германофон" я, стало быть - Wie geht?