От мира этого моя держава: тюремщики, застенки и клинки — непревзойденный строй. Любое слово мое как сталь. Незримые сердца бесчисленных народов, не слыхавших в своих далёких землях обо мне, — мое неотвратимое орудье… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . (Хорхе Луис Борхес. Тамерлан. Из книги «Золото тигров»)
знакомьтесь...
Знакомьтесь, перед вами — плутократ, не жа́луйте его и не люби́те, – он вашу нищету умножить рад, притом, что сам помпезности ценитель. Ему всегда хотелось рвать и жрать — урвать побольше, скушать посытнее. Жестянку-душу источила ржа, и он прода́л её за несколько копеек. Но без неё вольготней стало жить, – не мучит совесть, не грызёт ночами... Давно б её, блажну́ю, растуды́ть, и было б больше трупов за плечами! По ним скакать к вершинам веселей, по пирамиде власти — к апогею. Безжалостность достойна королей, – сочувствие — убогих и плебеев. И мнится биомассе из костей, поверх которых жир и эпидермис, он — из особых, высших, плоскостей! Он на священном вскормлен эндоспе́рме. А посему, что смертному — чума, ему, как исключению, поблажка, – и тащит всё, что можно, в закрома, ни Бога не страшась, ни каталажки... Он кровь людскую хлещет, как вино. Где нет души — искать её не стоит! Там и ума не сыщется давно, – хоть ходит и одет, как гуманоид. Его давно окаменевший мозг людей и деньги исчисляет в штуках, – о щедрости не вспомнится небось, когда от злобы корчишься в потугах. Таков буржуйской нечисти портрет. Не обернитесь вы в ужасный слепок, – чем чудищем прослыть на склоне лет, уж лучше доедать краюшку хлеба!
Фашизм эстетизирует политику. Коммунизм отвечает на это политизацией искусства. (Вальтер Беньямин (1892–1940) — немецкий философ) Саша Чёрный. Пошлость Лиловый лиф и желтый бант у бюста, безглазые глаза— как два пупка.
Чужие локоны к вискам прилипли густо,
и маслянисто свесились бока.
Сто слов, навитых в черепе на ролик,
заму́сленную всеми ерунду, она, как чётки набожный католик,
перебирает вечно на ходу.
В её салонах — все, толпою смелой,
содравши шкуру с девственных идей,
хватают лапами бесчувственное тело
и рьяно ржут, как стадо лошадей. Там говорят, что вздорожали яйца
и что комета стала над Невой, –
любуясь, как каминные китайцы
кивают в такт под граммофонный вой.
Сама мадам наклонна к идеалам:
законную двуспальную кровать
под стёганым атласным одеялом она всегда умела охранять.
Но, нос суя любовно и сурово
в случайный хлам бесштемпельных «грехов», она читает вечером Баркова
и с кучером храпит до петухов. Поёт. Рисует акварелью розы.
Следит, дрожа, за модой всех сортов,
копя остро́ты, слухи, фразы, позы
и растлевая музу и любовь.
На каждый шаг — расхожий катехизис,
прин-ци-пи-аль-но носит бандажи.
Некстати поминает слово «кризис»
и томно тяготеет к глупой лжи.
В тщеславном, нестерпимо остром, зуде
всегда смешна, себе самой в ущерб,
и даже на интимнейшей посуде
имеет родовой дворянский герб. Она в родстве и дружбе неизменной
с бездарностью, нахальством, пустяком.
Знакома с лестью, пафосом, изменой
и, кажется, в амурах с дураком...
Её не знают, к счастью, только... Кто же?
Конечно — дети, звери и народ.
Одни — когда со взрослыми не схожи,
а те — когда подальше от господ.
Портрет готов. Карандаши бросая,
прошу за грубость мне не делать сцен:
когда свинью рисуешь у сарая —
на полотне не выйдет веllе Hеlеnе*.