Ненависть чувство благородное. Потому что она вырастает из пепла сгоревшей любви.
(Александр Блок)
Шаг в бездну
Пронёсся поезд,
и расходится народ, –
старик-путеец совершает свой обход.
На фоне по́ручней видением обманным
стояла женщина
на по́дмостях осклизлых
белёсым сгустком из молочного тумана —
блуждающий во мраке
смутный призрак...
Фигурка щуплая в шелках... браслеты, –
лишь шалью выцветшей была она согрета...
— Озябла, барышня? – узрел обходчик девушку,
суля застывшей дамочке крутого кипятка.
— Я ожидаю поезда...спасибо тебе, дедушка... –
ответила та, комкая край старого платка.
Тот, доброхотствуя, повёл её в свой дом,
в печи́ огонь развёл в усердии немом,
вопросы задавать ей не спешил,
согрел воды и предложил ей чаю.
«Встречаете кого?» – спросил в тиши́, –
ответила туманно: «Да... встречаю...»
Промёрзшая, промокшая до нитки,
томимая неизъяснимой пыткой
раскаянья в содеянных грехах, —
смотрела робко отрешённым взором,
боясь увлечься праздным разговором,
крутила локон в мокрых волосах...
Ладони грела, наклоняясь над огнём,
в пучине прошлого — видения о Нём.
Её замужество с занудным стариком,
несносный быт и появленье сына, –
рожденье чадушки весёлым угольком
разбередил очаг её постылый...
Поездка к брату — смутная предтеча
той самой судьбоносной встречи:
когда-то здесь, на этом же вокзале,
Он не сводил с неё влюблённых глаз, –
как много ей в тот миг они сказали
совсем без слов и патетичных фраз!
Так долго быть в плену дурмана...
шальная жертва подлого обмана
теперь одна у стражника-путейца, –
цветы любви искромсаны в клочки:
«...Как будут Его гордости смотреться
раздавленного сердца лепестки?!...»
Собрался уходить старик обходчик, –
пора на пост! Ведь дело было к но́чи.
Спросил: «Согрелась? Вот и хорошо,
побудь ещё — совсем уж скоро поезд...»
Взяв инструмент свой и флажки, ушёл,
не знал — пропащая замыслила иное…
«Теперь уж близок гибельный конец,
быть может вразуми́тся наглый лжец!» –
гадала осторожная, прикрыв глаза,
последний шаг готова сделать в бездну,
стекала медленно горючая слеза —
ну, вот и всё... Финал избитой пьесы!
...Как холодно...внутри такая стужа...
И шаль забыла, выскользнув наружу,
к железному пути она стремилась, –
на рельсах полыхнул багровый глаз,
в мучительной геенне истомилась —
освобождение ей гре́зится сейчас!
По на́сыпи, вдали,
бежал старик —
сводил с ума его надрывный крик!
И будто тень она метнулась к паровозу, –
в его железные
безжалостные спицы….
…Край шёлкового платья взрезал воздух
взметнувшимся крылом
сражённой птицы.
Послесловие:
Вот такая специфическая "поетическая зарисовочка" на тему романа Льва Николаевича Толстого "Анна Каренина"… Принято считать, что великий писатель был вдохновлён на его написание не менее популярным в читательской среде французским романом Гюстава Флобера "Мадам Бовари". Наверное, так и есть, ведь произведение крупнейшего французского прозаика-реалиста вышло задолго до "Карениной". Однако, идея романа Толстого, как великого психолога и философа того времени, вряд ли сводится к одной банальной мысли, основанной на христианской теории о грехе, писатель заложил в свой роман глобально более глубинный смысл: он о любви, возвышенной и окрыляющей, об эгоизме, способном эту любовь погубить, о предрассудках и светском фальшивом жеманстве, об алчности (как же без неё!), и, как говорил Владимир Владимирович Набоков: «глупо сводить историю Анны Каренинойисключительно к плотскому греху». Казалось бы, безбожный человек Набоков, писатель, шокировавший читающий мир своей "Лолитой", выдвигает более глубокую религиозную теорию, которая в меньшей степени полагается на "грех во плоти" и рассматривает более интригующую и незримую для неискушённого взгляда квинтэссенцию повествования — в романе показывается, как даже самая нежная и искренняя, но иррациональная любовь приносит людям одни лишь страдания. В семье и семейных трудностях писатель видит прежде всего лестницу, преодолев которую человек сможет понять "истину жизни" и своё место в этом мире. Ибо "ненавидеть" для нас всегда было проще и понятнее, чем "любить" — эта рема на протяжении всего существования неотделима от человечества ни учениями древних пророков, ни религией Христа, ни сакральной философией Толстого — несчастную Анну так никто и не смог понять, а ведь её связь вышла за рамки порока и стала любовью! Но общество видит всё иначе: когда человек скрывает свое волокитство, его "уважают и любят", но, когда он идёт на Голгофу ради своей любви и не скрывает чувства, от него все отворачиваются. А если прибегнуть к неограниченным возможностям человеческой фантазии, довольно просто определить на главные роли "иных героев" — тех самых, что в наше непростое суровое время задействованы в грандиозной, ошеломляющей своим кровавым сюжетом, драме, развернувшейся на мировой арене…в котором не Каренина, а человечество в припадке болезненного пароксизма несётся навстречу своей гибели. И поэтому в моей интерпретации известной истории появляется новый персонаж "путевой смотритель" — Высшая сила (Бог, Христос, Святой Дух), пытающаяся упредить, остановить, потому что ничем несдерживаемая ненависть вкупе с технологическим прогрессом приведут человечество к самоуничтожению…ШАГ В БЕЗДНУ… Поэтому, чтобы выЖИТЬ, надо учиться ЛЮБИТЬ… «Рисуя эту полосу в исторической жизни России, Л. Толстой сумел поставить в своих работах столько великих вопросов, сумел подняться до такой художественной силы, что его произведения заняли одно из первых мест в мировой художественной литературе» (В. И. Ленин, Сочинения; т. 16, стр. 293).
Анатолий Белый читает стихи Андрея Вознесенского ПРО СТЫД и ОХОТА НА ЗАЙЦА (видео 2016 года)
Травят зайца. Несутся суки.
Травля! Травля! Сквозь лай и гам.
И оранжевые кожу́хи
апельсинами по снегам.
Травим зайца. Опохмелившись,
я, завгар, лейтенант милиции,
лица в валенках, в хро́ме лица,
зять Букашкина с пацаном —
Юрка, как ты сейчас в Гренландии?
Юрка, в этом что-то неладное,
если в ужасе по снегам
скачет крови живой стакан!
Страсть к убийству, как страсть к зачатию,
ослеплённая и зловещая,
она нынче вопит: зайчатины!
Завтра взвоет о человечине…
Он лежал посреди страны,
он лежал, трепыхаясь слева,
словно серое сердце леса
и тишины.
Он лежал, синеву боков
он вздымал, он дышал пока ещё,
как мучительный глаз, моргающий,
на печальной щеке снегов.
Но внезапно, взметнувшись свечкой,
он возник,
и над лесом, над чёрной речкой
резанул
человечий
крик!
Звук был пронзительным и чистым, как ультразвук
или как крик ребенка.
Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!
Это была нота жизни. Так кричат роженицы.
Так кричат перелески голые
и немые досель кусты,
так нам смерть прорезает голос
неизведанной чистоты.
Той природе, молчально-чу́дной,
роща, озеро ли, бревно —
им позволено слушать, чувствовать,
только голоса не дано.
Так кричат в последний и в первый.
Это жизнь, удаляясь, пе́ла,
вылетая, как из силка,
в небосклоны и облака.
Это длилось мгновение,
мы окаменели,
как в остановившемся кинокадре.
Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.
Четыре чёрные дробинки, не долетев, вонзились
в воздух.
Он взглянул на нас. И — или это нам показалось
над горизонтальными мышцами бегуна, над
запёкшимися шерстинками шеи блеснуло лицо.
Глаза были раско́сы и широко расставлены, как
на фресках Дионисия.
Он взглянул изумлённо и разгневанно.
Он пари́л. Как бы слился с криком.
Он повис…
С искажённым и светлым ликом,
как у ангелов и певиц.
Длинноногий лесной архангел…
Плыл туман золотой к лесам.
«Охмуряет»,— стрелявший сха́ркнул.
И беззвучно заплакал пацан.
Возвращались в ночную по́ру.
Ветер рожу драл, как наждак.
Как багровые светофоры,
наши лица неслись во мрак.