Вячеслав Левыкин
поэма "Бунин в Грассе"
1
Квадрат окна на море променять,
в кафе уехать с Галей Кузнецовой.
Пора кутнуть, гулять - так уж гулять
почти семейной парой образцовой.
Она, как дочь, другим со стороны
всегда казалась, и к тому ж послушной.
Кровавый диск надтреснутой луны
светился в море в полосе воздушной.
Песок на пляже в Ницце. Он – старик,
ей лишь под сорок.
Как остепениться?
Пятнадцать лет назад
роман возник,
не затухал,
а мог бы прекратиться.
Она на днях уедет насовсем,
здесь прокормиться стало невозможно.
Вместо варенья нелюбимый джем
и то не сколько хочешь, - сколько можно.
Все деньги вышли, нищие почти.
Конца войны не видно за горами.
Любовница, помощница, прости,
что пропасть жизни ширится с годами.
Последний вечер с ней сидеть в кафе
и марочным вином лечить разлуку.
Дней Нобеля, их аутодафе,
костёр потух и сжёг дотла подругу.
После войны умчит за океан
к богатым янки, как на подаянье.
Обогатились на войне у стран,
стоящих насмерть в противостоянье.
Разлуки путь усеян кирпичом
от бывших зданий и слезой ребёнка.
Как ветер дует с моря за плечом.
Любил он шляпы, а теперь в кепчонке.
Любил с друзьями в ресторанах посидеть,
и чем дороже, тем эффект приятней.
Теперь в карманах расплодилась медь,
стал одеваться проще, но опрятней.
Опять все мысли только о себе, -
а Галя, Вера? Как им примириться?
Алжирец блюз играет на трубе,
вином нельзя, как пьянице, напиться.
А где же негры? Видно, на войне,
когда алжирцы на трубе играют.
На родине с котомкой по стерне
плетутся беженцы, и вьюги завывают.
Сорок второй едва нахлынул год.
Он в сторону Галины наклонился:
- Какой же Гитлер всё-таки урод.
Мечтаю, чтоб быстрей он застрелился.-
2
Мантон красив, приятна богадельня.
Но всё же лучше дома умирать.
Желанный католический сочельник
французам в радость к Рождеству встречать.
На конопляном масле грызть лепёшки
уж затвердевшие. На снег бросая тень,
в руках держать чуть тлеющие плошки
и хором петь, и приближать тот день.
Тот день, когда звезда уже созрела
и встала ровно над твоим крыльцом.
В горах метель покорно загудела,
и мать склонилась над Его лицом.
В России в ночь сочельника гадали –
свеча и зеркало, и обморок в глазах.
Когда б вражду и месть предугадали,
как смертный час колчаковцев в снегах.
Для их семей в Ментоне богадельня,
по-русски городок звучит на «е».
Благопристойно, рядом винодельня,
с Италией граница – миля, две?
Прошедшее и прошлое умчались
вслед за звездой, исчезнувшей во тьме.
Вот только проза и стихи остались
со светом лампы, с горечью в уме.
Христос родится и начнётся вера,
где нет случайности, а есть единый смысл.
И у жены его отсюда имя Вера,
над нею ангелы, наверно, пронеслись.
Любить писателя, к тому ж ещё поэта,
как будто ветер целовать в уста.
В конце войны хоть дотянуть до лета,
а там, глядишь, всё встанет на места.
Мантон, Ментон. На полстолетья раньше
там богадельню русским возвели.
Жизнь продолжается. Со смертью – дальше –
она возникнет заново вдали…
На конопляном масле те лепёшки
зовутся «сочень», что сочельнику подстать.
Пусть детвора захлопает в ладошки
и начинает ёлки украшать.
Он как-нибудь ещё в Мантон заедет
проведать старую Карамзину.
Он о былом во сне и на бумаге бредит,
но не вернётся в прежнюю страну.
3
Разумно в кресле задремать в обед
с включённым радио вблизи террасы.
Взят Будапешт. Спешит весна побед.
Цветут сады на горных склонах Грасса.
От сообщений снова клонит в сон.
Всё хорошо, закончились мученья.
От улочки таксист гудит в клаксон,
вплетаясь в ритм строки стихотворенья.
Такой порядок заведён давно,
обед закончен. Кресло в кабинете,
стол письменный, зелёное сукно,
сквозь шторы луч на лист рассказа светит.
Настала жизнь размеренных часов
без страха и ночного стука в двери.
Молитвы ждёт настольный часослов.
С какой войной сравнимы все потери?
Одни друзья скончались, не дожив.
Других загнали в лагеря «вишисты».
Вчерашний день был, помнится, дождлив,
и опасались ездить в Грасс таксисты.
Теперь в клаксон гудит, как заводной.
Кого он там из виллы вызывает?
Ах, да! У Веры нынче выходной,
её подруга в Каннах поджидает.
Вернётся завтра, привезёт вино.
До оккупации его в избытке
хранилось по подвалам, где темно
и пылью покрываются бутылки.
Жизнь хороша, но жалко вот друзей.
А им, наверно, нас, что жить остались.
На горной почве любит прорастать репей,
красив, как Аполлон, другим на зависть.
В какой рассказ репейник поместить?
Ему цвести ещё довольно рано.
И я умру. Как это объяснить?
Толстой пытался,- выходило странно.
Я умер, в то же время я живой.
Смерть – избавленье или расставанье?
Душа летит в заоблачный покой,
а тело точат черви, будто зданье
единственной разумности земной.
Пора остановиться. Где жена?
К подруге укатила. Наказанье
остаться одному, когда луна
над морем волны серебрит дрожаньем.
Замолкло радио. Открытая тетрадь,
писать всю ночь, пока рассвет не встанет
и, как купальщик, не начнёт нырять
с трамплина яхты, чаек в море сманит.
4
Закрыть окно и снова лечь в постель,
прислушаться к гуденью ветра в ветках.
Там, далеко в горах, поёт метель
картаво, как с пластинки шансоньетка.
Всё ближе к Грассу движется зима
и всё мрачней и беспокойней море.
Молочник лошадь гонит вниз с холма,
отбросив вожжи в молодом задоре.
Гремят бидоны, стукаясь о борт
повозки узкой. Солнце бледно светит.
У Нилуса был, кажется, офорт
к последней книге. В письмах не ответит.
Гудит автобус, на гору ползя,
петляя по извилистой дороге.
Где вы теперь, одесские друзья?
Открыть бы дверь, обнять вас на пороге.
Вы все мертвы. Приходите во сне
весёлые, как в давней жизни прежней.
И море Чёрное клокочет в глубине
весенним штормом. Белые одежды.
И ваши жёны, юные ещё –
художников подруги и модели.
Фотограф накрывается плащом
над аппаратом. Негативы стлели.
Пора вставать, ждёт черновик давно,
рассказ последний в «Тёмные аллеи».
Нет, надо снова приоткрыть окно,
чтоб как на родине метели пели.
Внизу над Канном всё горят огни
у фонарей. Как потемнело море.
Летят с листвой и вдаль уходят дни,
с любою скоростью они поспорят.
Набрать чернил, и вечное перо
бессмертие продлит в труде упорном.
И всю войну в Париже шло метро,
сытнее жизнь была, чем в Грассе горном.
5
Он умирал в Париже. Сильно сдал
в последний год, почти скелет остался.
Он боль уколов молча принимал,
но выжить уже даже не пытался.
Жена молилась только об одном,
чтоб вслед за ним быстрей уйти из жизни,
и, как могла, поддерживала дом,
да на него смотрела с укоризной:
зачем одну оставит? Серый день
в окно смотрел и речью запинался.
Казалось, не отбрасывала тень
вся улица. От Сены пар вздымался,
когда она спешила за врачом
( в пятидесятых - мало телефонов).
Сочувственно шептались за плечом,
и голуби сновали у газонов.
Ещё не знала, что мальтийский крест
поставит вскоре над могилой мужа,
не означающий масонский жест –
но всё же белый, как степная стужа.
Он так хотел. Его слова – закон.
Как хорошо им было вместе в Грассе
по вечерам усесться на террасе
и слушать допотопный патефон.
Из сада внутрь слетались мотыльки.
Шаляпин пел. Пластинка дребезжала.
Вести беседы было не с руки,
тетрадь открытой на столе лежала.
Он не читал ей новые стихи,
а прошлые она на память знала.
На всю Европу славились духи
из Грасса, но она пренебрегала
покупкой их, считала ни к чему
брать деньги из семейного бюджета
на пустяки. А вот купить ему
хоть Мопассана, как добавить света.
Жизнь промелькнула молнией в горах.
Пройдут года, она с ним рядом ляжет.
Уже не будет больше мучить страх,
что новой клятвой он её обяжет.
Церковной клятвой, с нею врать нельзя
друг перед другом или бог накажет.
Теперь им пухом чуждая земля,
любой вам встречный путь на крест укажет.
На русском кладбище, где тишина
слышна, как некий звук, застыло время.
Кресты и церковь, и ещё луна,
что по ночам над всеми вечно дремлет.
|