Прилетают стрижи по весне,
возвращаясь под старые крыши,
где капель растревожено дышит
и туманит стекло у пенсне
на лице седовласой старушки,
что внимательно смотрит в окно
с чашкой чая в руках,
не моргая,
вспоминая
девятое мая -
как же все это было давно -
и грызет вслух ванильные сушки.
Вспоминает она Ленинград,
мятый чайник и голод блокадный,
путь к Неве за водой, и, понятно,
беломор и бомбежечный ад...
Трупный запах, от страха удушье,
тихий вскрик... Голос рваный, но слух
лишь ловил шевеление ветра,
и души замороженной недра
выворачивал стонущий звук,
словно шелест остывшего пепла.
Обернув драгоценное тело,
что казалось ей легче
пушинки -
в кузов смерти двубортной машины...
Долгий бег, будто бред, под обстрелом
по кровавому снегу Лосинки...
Судят память ее до сих пор
двести граммов блокадного хлеба,
(что украдкой оставила мать -
этот долг никогда не отдать)
словно камень - застывший укор,
кипятка сахаристый раствор.
и кусочек блокадного неба
сквозь кресты замутневших окон,
и великое слово
“Победа“.
Нескончаем поток тишины...
Шлют бессонницу белые ночи,
оживляя набухшие почки
на ветвистых деревьях войны.
Этот мир слышит плачь на костях
на блокадных костях Пискаревки.
Выстрел в небо - стреляют винтовки
поминая салютами тех,
кто прошел сквозь блокаду и голод
и прожил уже в мире свой век,
обожая любимый свой город.
Прилетают стрижи по весне,
возвращаясь под старые крыши,
где капель растревожено дышит
и туманит стекло у пенсне
на лице
седовласой старушки,
что внимательно смотрит в окно
с беломором в руке, не моргая,
и сквозь дым стольких лет вспоминая
то девятое мая.
Как же все это было давно...
Одиночество вслух
у подушки... |
Надо бы поправить: плач