Мне так хочется просто любить,
то, что душу по-доброму греет…
------------------------------------------
Здесь – густо и пусто; порогом
за тобой сквозняки переездов,
и будто там ангел твой, к месту…
в дорогу.
Дымится во сне моём меж невысоких сопок печами и туманами забытая наяву юдоль – местечко Устье...
И что оно? какое мне дело до него — дважды в жизни и был там наскоком, и дважды (сто лет назад) покусан был комарами и изъеден размышлениями о взглядах местных аборигенов на жизнь: казалось мне тогда — так жить невозможно!
Теперь же — странность: хочется превратиться в школьного учителя рисования школы-интерната того посёлка — того самого, но ещё более застарелого, заплесневелого укладом, ибо сто лет прошло и для него!
И вот — днём, учительствуешь себе, а вечером в одиночестве питьём встречая равнодушную луну, топишь бумагами, исчёрканными ненужной, сырой сентенцией печку. В ней — несовершенные мысли одновременно и не ко времени сему вдобавок — обо всём и ни о чём прошлого твоего...
Так, созерцанием огня, входишь в очередной миг существования на земле — сжигая себя и уносясь теплом ввысь, обугливаясь и выветриваясь, но согревая этим душу; всматриваешься в собственный погребальный, но очищающий и рождающий огонь, в его малиново-бордовый, и далее, в пепельно-серый цвет превращений....
Глуп ли, добровольно сошедший с «блистающих» кругов жизни человек? Может, учитель, может, станционный смотритель или другой, сонной какой-нибудь работы новый житель забытой провинции — одинокий, конечно же, даже если обременён детьми и жёнами, — одинокий душевным одиночеством личности, возжелавшей покоя и хоть малых, но границ неприкосновенности… Не в противостоянии, нет, а только в этом, поодаль что, меланхолическом внимании миру – благо? Разменять соседство с муравейником на тихую, не способную к переменам провинциальную жизнь… И в столицах ты жил «по соседству» и мучился болью душевной от толпищ и скопищ, раздавливающих границы и сминающих «эго», — так не лучше ли куда подальше от этого совокупления, что не приносит удовлетворенности?
Вот, луна… разве не так она светит жителю чумного мегаполиса, как светит ему, теперь провинциалу, — да всё равно ей! А что, почему тогда ущербен ты и мелок, скучен и сер — супротив жителя столиц?! Неправда это! Мера жизни каждому – в сроке света луны, и — всё! Мера и порядок душевный — в наличии вокруг тебя границ и спокойствия в возможности самосохранения… Мера — в тебе, и смысл существования — вот он, в углу, — кургузый брезентовый рюкзачок, — ты в него бережно Борхеса и Хема сложил, будучи в столице наездом… А может и не их вовсе — какой-то придёт возраст и ум, ты будешь мыслить только своим и всякое другое окажется равнодушным к тебе прежде, чем ты к нему… Ты в него положил фотографии предков, ты положил письма, краски, хлеб, вино… Ты положил в него всю судьбу свою оставшуюся — отринув, перечеркнув, спалив эскизы будто бы исполненного будущего.
Туман сегодня на долах Устья, но такому тебе в них вся жизнь видна, как на ладони! Скрипят мостики через ручьи мелкие — от студёной ли чистоты воздуха, или от шага кого-то невидимого тебе, но должного, — и рад ты этому звуку в пустыне провинции, ибо твой это звук и для тебя он...
-------------------------
2000
Послесловие: этнография души |