Теперь «Ахматовских сирот», как называли четверых поэтов из ближайшего окружения Ахматовой: Иосиф Бродский, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман и Евгений Рейн, осталось двое. Это выражение, кстати, взято из бобышевского стихотворения «Все четверо» памяти Анны Андреевны:
«И, на кладбищенском кресте гвоздима
душа прозрела: в череду утрат
заходят Ося, Толя, Женя, Дима
ахматовскими си́ротами в ряд».
Ахматова высоко ценила их творчество. По признаниям Бродского и Наймана, она была для них не только литературным, но и, прежде всего, нравственным и духовным авторитетом. Найман, в частности, писал: «Ахматова учила нас не поэзии, не поэтическому ремеслу, — ему тоже, но походя, и, кому было нужно, тот учился. Это был факультатив.
Она просто создавала атмосферу определенного состава воздуха». А Бродский в «Диалогах» Соломона Волкова проводит такую параллель между их четвёркой и четвёркой «золотого века поэзии»: «Каждый из нас повторял какую-то роль. Рейн был Пушкиным. Дельвигом, я думаю, скорее всего, был Бобышев. Найман, с его едким остроумием, был Вяземским. Я, со своей меланхолией, видимо играл роль Баратынского»...
Не так давно давно Анатолий Генрихович опубликовал сборник рассказов «Убить -^--^--^-’а». «Я пишу книги только для самого себя. Правда, тут трудно избежать кокетливости, - говорил он. - Впрочем, на самом деле моя судьба – счастливая. Я писал всю жизнь только то, что хотел, но с какого-то времени это стали печатать».
Она просто создавала атмосферу определенного состава воздуха». А Бродский в «Диалогах» Соломона Волкова проводит такую параллель между их четвёркой и четвёркой «золотого века поэзии»: «Каждый из нас повторял какую-то роль. Рейн был Пушкиным. Дельвигом, я думаю, скорее всего, был Бобышев. Найман, с его едким остроумием, был Вяземским. Я, со своей меланхолией, видимо играл роль Баратынского»...
Не так давно давно Анатолий Генрихович опубликовал сборник рассказов «Убить -^--^--^-’а». «Я пишу книги только для самого себя. Правда, тут трудно избежать кокетливости, - говорил он. - Впрочем, на самом деле моя судьба – счастливая. Я писал всю жизнь только то, что хотел, но с какого-то времени это стали печатать».
Прощание с Ленинградом
Звонил Ленгаз, вошла Госбезопасность:
«Едва не угнан в Осло самолёт,
а вы предпочитали время года,
когда желтеют листья на дубах,
клубится зной и хлещет дождь со снегом
и фонари темнеют белой ночью –
по-шведски “солнце в полночь”...
Что, молчальник,
расколетесь теперь-то?»
Ах, начальник,
когда-нибудь, когда не будет нас
и встанет Пермь на месте Ленинграда
и раньше срока вскроются каналы,
в такую же придурочную ночь
какой-нибудь казах или эстонец,
раздав багры и надувные лодки
энтузиастам из числа учёных,
туристам, взявшим массовостью спорт,
и наркоманам, трущимся в «Сайгоне»,
собьёт две-три специальных опергруппы
ловить в Неве всплывающие трупы.
Да, не эпоха выплывет весной,
а с выколотыми глазами некто,
со срезанными начисто губами,
скальпированный, без бумаг, никто –
ну, знаете, неопытный стукач,
решивший завязать: заела совесть;
иль падший ангел, сервис при отеле,
возлюбленная генерала в штатском,
паскуда, нас на понт хотела взять;
иль слишком любопытный европеец –
не увлекайся, падло, стариной;
иль деятель науки, тёмный тип,
был заподозрен кем-то в шпионаже,
не знаю – дело, так сказать, не наше.
Не дай Бог, их протащит ледоход
там, где в гранит оделася Нева,
и вспыхнет эпидемия холеры.
Их лучше обезвредить до мостов,
на низком берегу –
где мы гуляли
с тобой, Олег, идейный враг шпаны,
когда у детворы, обставшей нас,
ты отобрал с наборной ручкой финку
и бросил в реку, так что их главарь
канючил: «Хули ты мою волынку?» –
но подугас его дружины пыл,
не то б и я, быть может, так же плыл.
Тем более, что я умею плавать,
и плавал стилем «треджен» мой отец,
и обучу своих детей я брассу,
ведь ленинградцы все почти пловцы.
И я после ночной купался смены
на траверсе завода моего,
который гнал сметану на говне,
вблизи Крестов (читай: вблизи Кремля –
не меньшая, начальник, популярность
и та же кладка красных кирпичей;
сюда на время загнан был Иосиф
отнюдь не потифаровой женой);
а рядом в элегантной чёрной тройке
плыл за гитарой юный Карташов,
впоследствии злосчастный взяткодатель...
Иона... кит... Я путаюсь, Создатель.
Я плыл бы мимо датских кораблей
и финнов, в чешский лезущих автобус.
Синьор Растрелли протравил рисунки
зимы на стенах Зимнего Дворца,
с чем не согласен был мой чичероне
бен-Цехновицер, тоже архитектор
(с Орестом негодующие братья,
им всем перебежал дорогу Пушкин) –
и вот паденье пыльных листьев лавра
с развешанных венков в холодный суп,
озноб, забвенье, бедный Сологуб.
Но я сверну у зданья Биржи в Невку.
Речной трамвай, идущий в Петергоф;
внезапный запах аргентинских прерий,
где комбинат кожевенный «Марксист»
спускает в реку щелочь и мездру,
где я филонил,
где я загорал
с тобою, Лена, скромная гимнастка, –
сколь торс был мощен, столь невзрачен дух, –
и дальше, дальше, остров и залив,
где всё белеет парус одинокий,
где мы полсуток на мели сидели
с тобою, следопыт глубин...
Чем больше нас, тем больше я один.
Чем больше вас, тем меньше вас, друзья.
Иосиф. Женя. Дима. Миша. Боря.
Марина. Люда. Ксения. Марина.
Славинский. Вольф. Ефимов. Орданьян.
Мопс. Пизя. Вымя. Длинный. Несгибай.
Младенчество. Гимназия. Женитьба.
Я разбираю ваши имена,
как на могильном камне письмена.
Простимся ж на Литейной стороне,
не то я уплыву, Госбезопасность.
Ещё осталась кое в чем неясность,
но, видит Бог, не по моей вине.
Прощай, прощай – но помни обо мне.
©Анатолий Найман
Звонил Ленгаз, вошла Госбезопасность:
«Едва не угнан в Осло самолёт,
а вы предпочитали время года,
когда желтеют листья на дубах,
клубится зной и хлещет дождь со снегом
и фонари темнеют белой ночью –
по-шведски “солнце в полночь”...
Что, молчальник,
расколетесь теперь-то?»
Ах, начальник,
когда-нибудь, когда не будет нас
и встанет Пермь на месте Ленинграда
и раньше срока вскроются каналы,
в такую же придурочную ночь
какой-нибудь казах или эстонец,
раздав багры и надувные лодки
энтузиастам из числа учёных,
туристам, взявшим массовостью спорт,
и наркоманам, трущимся в «Сайгоне»,
собьёт две-три специальных опергруппы
ловить в Неве всплывающие трупы.
Да, не эпоха выплывет весной,
а с выколотыми глазами некто,
со срезанными начисто губами,
скальпированный, без бумаг, никто –
ну, знаете, неопытный стукач,
решивший завязать: заела совесть;
иль падший ангел, сервис при отеле,
возлюбленная генерала в штатском,
паскуда, нас на понт хотела взять;
иль слишком любопытный европеец –
не увлекайся, падло, стариной;
иль деятель науки, тёмный тип,
был заподозрен кем-то в шпионаже,
не знаю – дело, так сказать, не наше.
Не дай Бог, их протащит ледоход
там, где в гранит оделася Нева,
и вспыхнет эпидемия холеры.
Их лучше обезвредить до мостов,
на низком берегу –
где мы гуляли
с тобой, Олег, идейный враг шпаны,
когда у детворы, обставшей нас,
ты отобрал с наборной ручкой финку
и бросил в реку, так что их главарь
канючил: «Хули ты мою волынку?» –
но подугас его дружины пыл,
не то б и я, быть может, так же плыл.
Тем более, что я умею плавать,
и плавал стилем «треджен» мой отец,
и обучу своих детей я брассу,
ведь ленинградцы все почти пловцы.
И я после ночной купался смены
на траверсе завода моего,
который гнал сметану на говне,
вблизи Крестов (читай: вблизи Кремля –
не меньшая, начальник, популярность
и та же кладка красных кирпичей;
сюда на время загнан был Иосиф
отнюдь не потифаровой женой);
а рядом в элегантной чёрной тройке
плыл за гитарой юный Карташов,
впоследствии злосчастный взяткодатель...
Иона... кит... Я путаюсь, Создатель.
Я плыл бы мимо датских кораблей
и финнов, в чешский лезущих автобус.
Синьор Растрелли протравил рисунки
зимы на стенах Зимнего Дворца,
с чем не согласен был мой чичероне
бен-Цехновицер, тоже архитектор
(с Орестом негодующие братья,
им всем перебежал дорогу Пушкин) –
и вот паденье пыльных листьев лавра
с развешанных венков в холодный суп,
озноб, забвенье, бедный Сологуб.
Но я сверну у зданья Биржи в Невку.
Речной трамвай, идущий в Петергоф;
внезапный запах аргентинских прерий,
где комбинат кожевенный «Марксист»
спускает в реку щелочь и мездру,
где я филонил,
где я загорал
с тобою, Лена, скромная гимнастка, –
сколь торс был мощен, столь невзрачен дух, –
и дальше, дальше, остров и залив,
где всё белеет парус одинокий,
где мы полсуток на мели сидели
с тобою, следопыт глубин...
Чем больше нас, тем больше я один.
Чем больше вас, тем меньше вас, друзья.
Иосиф. Женя. Дима. Миша. Боря.
Марина. Люда. Ксения. Марина.
Славинский. Вольф. Ефимов. Орданьян.
Мопс. Пизя. Вымя. Длинный. Несгибай.
Младенчество. Гимназия. Женитьба.
Я разбираю ваши имена,
как на могильном камне письмена.
Простимся ж на Литейной стороне,
не то я уплыву, Госбезопасность.
Ещё осталась кое в чем неясность,
но, видит Бог, не по моей вине.
Прощай, прощай – но помни обо мне.
©Анатолий Найман