Борзеть. «Была команда – борзеть!» - такой клич раздавался иногда по казарме после ужина. Ничего особенного не происходило, просто мы, к тому времени уже «шнурки», прохаживались по коридору, заглядывали в умывалку и бытовку, слегка задирали «салаг» - мы уже были не самыми младшими, нам в затылок дышал очередной весенний призыв. Нервы всё-таки время от времени нуждались в разрядке, когда утомлялись от вечных построений, пристального внимания сержантов – да мало ли от чего они утомлялись у собранных вместе молодых ребят, имевших слишком немного возможностей остаться наедине с собой. Правда, могу утверждать, никаких прямых издевательств не было. «Ни я никому сапоги не чистил, ни мне потом никто!» - мог с чистой совестью утверждать я на «гражданке». Только нервы-то были не только у нас, но и у более, так сказать, «молодых», моложе аж на целых полгода!..
И вот однажды, в четверг, когда почти весь личный состав был на киносеансе в клубе (у нас и по четвергам показывали кино, а не только по субботам и воскресеньям), случилась эта история.
По каким-то своим личным причинам в казарме оставалось человек пять нашего, московского призыва, и в наличии был ещё Славка Колмаков, как раз «салага». «Рыжая лошадь», как мы его прозвали. Он действительно был огненно рыж и веснушчат и при этом отменно некрасив, даже почти уродлив. Кроме того, он любил огрызаться, а говорил при этом неразборчиво, но грубо. Короче говоря, крайне несимпатичный был парень…
Очень мне не хочется вспоминать эту историю. Очень я сам в ней выгляжу непрезентабельно. Отвращение к себе испытываю, когда эта история всплывает в памяти. Но – из песни, а уж тем более из биографии, слов не выкинешь. «И с отвращением читая жизнь мою»… Это ведь когда ещё сказано! И кем!
В общем, дело было так. В процессе борзения и шастанья по казарме мы наткнулись и на этого Славку. Он возился в бытовке со своей «парадкой» - в увольнение, видать, намылился, наверное, впервые в своей армейской жизни.
- Лычки к погонам пришиваешь? – съехидничал Толик Макухин. Ну, сержантские лычки пришивали к своим погонам в большой тайне только уже перед дембильским фотографированием, и, конечно, далеко не все, а только самые отпетые.
Славка, как и следовало ожидать, огрызнулся, и, разумеется, неразборчиво, но, как всегда, явно грубо. Вообще говоря, трудновато выражаться разборчиво, когда вокруг тебя столпилось пятеро «шнурков», объединённых не только призывом, но и местом жительства. Все, как на подбор, из Москвы (Славка был «с Перми»), все, сволочи, образованные (Славка был один из немногих у нас с восьмилеткой), все как бы чуть-чуть выпившие, подзаведённые собственным борзением.
- Ах, ты, рыжая лошадь! – Уже заорал Макуха и толкнул Славку.
- Была команда – борзеть! – Подхватил Олег Бураковский.
А я, мучительно желая унизить и растоптать эту молодую гниду, суетился, тем не менее, рядом, приговаривая:
- Смотрите, чтобы следов не осталось, а то заложит!..
Ах, как это тошно и стыдно вспоминать!.. В общем, Славка вырвался из нашего кружка и побежал куда-то. Мы нагнали его, и Макуха несколько раз ударил Славку в живот через подушку. Больше, кажется, ничего и не было. По крайней мере, мне так показалось. Славке-то, наверное, казалось по-другому: ещё почти полтора года существовать в качестве постоянно оскорбляемого субъекта. Моральное-то давление посильнее физического. Мне рассказывали, например, что и зеки, желая «опустить» кого-нибудь, совсем не обязательно того насилуют или даже просто избивают. Просто – делают ему какую-нибудь отъявленную пакость, а потом держат в страхе перед повторением подобного…
После отбоя я, как почти всегда, сидел в канцелярии штаба, вникая в очередной силлогизм Гегеля. Постучавшись, в дверь просунул голову Хоянян – наш тогдашний каптёр, из призыва, на год старше нашего.
- Пойдём, - сказал он почти шёпотом. - Тебя там ждут…
Я поплёлся за ним в бытовку. Честное слово, до сих пор страшновато вспоминать мои тогдашние ощущения. И «ватные ноги» не то, и как бы опущенный желудок – не совсем то, и внутренняя дрожь – всё не подходит до конца…
В бытовке было несколько человек «стариков», Славка Колмаков и Юрка Якунин, уходивший следующей весной. Увидев его, я слегка приободрился: Якунин служил в одном расчёте со мной, и первые полгода мы вместе курили, посылали курсантов за пирожками, ну и разъёмы время от времени втыкали куда надо… В общем, несли службу. По учебному расписанию в наш расчёт полагалось, помимо лейтенанта и прапорщика, только двое солдат (по боевому, кажется, восемь), так что мы с Юркой не то чтобы сдружились, но – сблизились. Всё-таки часов по восемь в сутки нос к носу…
Юрка, однако, моих надежд не оправдал. Именно он первым подошёл ко мне – близко, совсем близко! – и тихо спросил:
- Старикуешь, значит? Не рано? - И взмахнул рукой, как будто бы хотел ударить, а на самом деле просто завёл её себе за ухо. Чего мне стоило не зажмуриться при этом и не отшатнуться, ведает один Бог.
- Славка, дай ему в морду, мы разрешаем! – Высказался Серёга Игнатенко (этакий неформальный лидер призыва) и подвёл Колмакова ко мне. Тот пробурчал что-то, из чего я понял, что он бить не станет.
Серёга повернулся ко мне, я успел краем глаза заметить, как Хоянян поворачивает выключатель, и в темноте ощутил два или три очень несильных удара в живот. Свет зажёгся снова.
- Всё понял? – Спросил Игнатенко. Я сглотнул.
- Ну, тогда иди…
На следующее утро я выяснил, что в бытовку вызывались по одному все участники того инцидента, потому что Колмаков по первоначальной злобе назвал старикам всех, и со всеми проводили подобную процедуру. Мы тут же, в умывалке, где вместе курили и обсуждали это, решили: Колмакову ни в коем случае не мстить за заклад. Не помню вот, извинился я перед ним или нет. Даже если пытался, вряд ли мне удалось получить от него внятный ответ. Как я уже упоминал не раз, он говорил крайне неразборчиво.
С Колмаковым я потом почти и не общался (он служил в другой группе), а Серёге Игнатенко, который вообще-то был парнем симпатичным, настоятельно советовал поступать на психолога. Не знаю, уговорил ли – вообще-то он был из сельских механизаторов.
Брезгливость. Армия обостряет и убыстряет жизнь. Может быть, в этом и состоит её главное качество. Уже через неделю службы понимаешь, например, что на соседней койке справа – новый и настоящий друг, зато на койке слева – сволочь и гнида. И все два года эти первичные определения только уточняются. На «гражданке» такое понимание окружающих происходит гораздо медленнее. Обычно требуются месяцы, а бывает даже, и годы, чтобы разобраться, кто есть кто.
Так вот, о брезгливости. Ну, с брезгливостью физической мне всё было ясно и раньше. Я, например, всегда с трудом переносил всякие неприятные запахи. Просто иногда тошнило. Много позже прочитал где-то, что восприимчивость к запахам - показатель повышенных способностей. (Ну, конечно, порадовался за себя)
В армии к этому добавлялось только одно. От запаха, даже если он тошнотворен, там, как правило, было некуда деться. Я уже упоминал запах оружейной смазки. Гораздо сильнее действовали запахи на кухне, особенно когда ты находишься в наряде «на чашках», то есть вместе с напарником моешь миски, бачки и половники, а объедки сливаешь в большие мусорные баки, которые потом, по мере наполнения, выносишь, вдвоём же (одному не поднять), во двор – на корм свиньям. Вот эти мусорные баки воняли отменно. Особенно летом. Они даже перешибали запах хлорки, которая была забодяжена в одной из трёх ванн с очень горячей водой – для дезинфекции. В остальных двух в воде была растворена сухая горчица. Она хорошо отъёдала жир, зато и вода довольно быстро становилась грязной и тоже вонючей.
Благоухал, конечно, и сортир. Долгое время у нас в связи с ремонтом было только три очка на почти сто человек и один (для смеха?) писсуар – второй был безнадёжно засорён. По утрам в уборной и соседней умывалке витал мощнейший запах аммиака, проще говоря – молодой, настоявшейся в организме за ночь, мочи. Кстати, чистка этих самых очков особо неприятных ощущений не добавляла: она происходила или днём или вечером после отбоя, если случалось отрабатывать наряд. В это время в уборной было тихо, пустынно и неторопливо. И пахло уже совсем не так резко, как по утрам.
В общем, служба качественно ничего не добавила к тому пониманию физической брезгливости, которая у меня уже сложилась. Разве что количественно, да и то… В армии всё-таки очень следят за чистотой и, соответственно, борются с неприятными запахами. Ну а мастика, которой натирали полы, тот же асидол – они пахли даже бодряще. Равно как и стирка формы в душевой, и глажка её потом в бытовке, и раннее летнее утро на зарядке, и «жердёлы» - мелкие сладкие абрикосы, в огромном количестве вызревавшие по сторонам главной аллеи…
А вот брезгливость моральная… По-моему, я только в армии и осознал это понятие. Раньше не приходилось жить с кем-то буквально нос к носу. Если человек бывал мне не симпатичен, я просто его избегал. Здесь это было затруднительно. Вообще довольно быстро стало понятно, что невозможность уединения очень угнетает психику. Когда я работал в штабе и у меня был ключ от канцелярии, я почти каждый вечер кайфовал в ней один, почитывая или пописывая что-нибудь. Так мне это одиночество нравилось, что я частенько засиживался и после отбоя. Потом отсыпался в воскресенье…
Но, кроме этих часов, я всегда был не один. Даже пресловутые очки не были огорожены ничем. Сидишь ты орлом, а мимо тебя туда-сюда ходят люди. Например, хотя бы к писсуару. Они, в общем-то, не обращают на тебя внимание, но всё-таки, всё-таки…
А спать приходится рядышком с кем попало. Моего кореша, с которым я сдружился ещё в «карантине», услали на курсы поваров. Рядом спали люди разные. К большинству из них я был, в общем, безразличен, но некоторые выделялись.
Например, Саша Гусев (начну с него). Месяца через три после призыва нас послали в оцепление на стадион. Местные хоккеисты сражались со столичными.
- Вы должны хватать, рвать, валить! Милиция будет подбирать! – рявкнул на инструктаже начальник гарнизона.
Имелись в виду хулиганы из болельщиков. Ничего такого страшного не происходило, и мы потихоньку начали бегать в буфет – там продавались маленькие, но очень вкусные шашлычки за 50 копеек. И вот Витя Синяшин (тот самый) подошёл к нам со своей палочкой, аккуратно снял с неё два кусочка жира и уже совсем было приготовился насладиться тремя кусочками мяса, остававшимися на палочке, как к нему подскочил Гусев.
- Извини! – сказал он, одним махом снял все три кусочка и отправил их себе в рот. Витя Синяшин обалдело посмотрел на него. Мы, присутствовавшие, тоже не поняли. Вообще мы в армии не голодали, пища была грубая, но достаточно обильная, однако 50 копеек для солдата, который получает в месяц три рубля восемьдесят копеек да ещё, может, в письме от матери рубля три, были суммой значительной. Гусев же, прожевав шашлык, молча и резво отправился обратно в оцепление. Я забыл сказать, что он был красивый парень: высокий, черноволосый. И старше почти всех нас: он уже кончил техникум… Мы ничего ему не
«Возможно ли, что в мире ином можно быть счастливее, чем в этом мире весной?»
А.К.Толстой, из частного письма