не выдернут с корнем русскую заразу: бред,
мечту, высокомерие, непомерность.
Алексей Толстой,
"Рукопись, найденная под кроватью".
Пусти свинью к берегу реки, до середины зайдет.
Грузинская пословица.
Как-то, окончив командировку, предложил я своему новообретённому русскому другу поехать погостить ко мне на родину, и он обрадовавшись c большой благодарностью принял мое приглашение: лето прошло, а отпуском он пока так и не воспользовался – это одно, но главное, мог ли он отказаться посетить мою райскую страну, без всяких на то причин?!
Был он местный, елабужский парень. Мы оба в то время были очень молоды, оба окрещенные одним христианским именем, с той лишь разницей, что я, мое имя оканчивал буквой "и" по твердым правилам грузинской грамматики, а он, по типичной русской характеристике на "а". Мы же и коллеги были, и за исключением профессий, у нас оказались некоторые общие интересы, что и сблизило нас в его родном городе, во время моего краткого визита.
Елабуга – старый русский купеческий город, пропитанный, своего рода поэтично волнующим ароматом прошлого века. Здесь по сей день затихшим таинством сохранились, сырые у основания, оббитые по краям, и так казалось бы, опечаленные воспоминаниями прошедших времен, старые купеческие дома, которые в другое время, в других местах тоже много раз встричались мне в российских провинциальных городах, возрастом может быть и значительно превосходящими Елабугу, но там они, окруженные новостройками, затерянные среди многоэтажек, униженные, производили на меня бутафорское, выставочное впечатление. В Елабуге же, в этом на самом деле превращенном в город-заповедник, был иной дух: он, почти нетронутым сохранил свой первородный фон и атмосферу. Для нового жилого массива было предусмотрено место, находящееся в двух километрах от старого города, где-то в чистом поле, а в самой Елабуге ничего нового не строилось. Даже по цвету серый, местами тёмно-влажный. Что-то аксаковское, шедринское все еще сохранялось и эти цвета так же удостаивались его, как седые волосы старого летописца. Уют, характерный для глубоко провинциального, ленивого и дремлющего спокойствия вокруг кипящего самовара, царил над единственной магистралью города – асфальтированной улицы. Но даже этот, связанный с современностью асфальт не мог скрыть острого ощущения того, что вот сейчас, из какой-то глухой улочки выскочит с грохочущим звоном, украшенная бубенцами, трехлошадная коляска – "тройка" и в её кресле горделиво сидящий, с растрепаной бородой купец первый гильдии бросит на тебя косой взгляд c похмелья, окинет кровавыми очами, а затем в дурном расположении духа, отведёт их в сторону... Чаще всего встречались двухэтажные здания /нижний этаж – традиционно, из известняка, а верхний – деревянное строение/, они так твердо стояли и так смело смотрели на превратности времени, что, без сомнения, обнадёженно и неторопливо пересчитали бы и следующему столетью столько же лет, сколько они дожили до сей поры, но однако, в обмен на обязательство их владельцам по уходу за ними. Было очевидно, что этих старцев ничего особенного и не тревожило: мелкие трещины на фасадах здесь и там, осыпающаяся от влажности штукатурка, скрипучие полы да двери со скрежетом, а в некоторых местах – дырявые крыши, протекавшие во время дождя – повод постоянных забот и труда местной администрации, – но, с другой стороны, Елабуга, по числу домов-музеев и мемориальных досок, без сомнения, заслуживала почетного места среди равных.
Мой тезка-друг возил меня по его родному городу. Слушая его, казалось, что каждая улица и каждый дом сохраняли собственную неповторимую историю, неподражаемую по своим мещанским уродствам, нескончаемым пьянством и нередко бывало, своим тревожным в безнадежности духом трагикомедии – всеми теми национальными особенностями, что судьба предоставила им в угнетающем обилии... Но, будучи одержим этим чувством в настоящее время, я, в те далекие дни, чуть охваченный дрожью, взирал на сырые, плохо освещенные аудитории и комнаты с узкими окошками студенческого общежития, этакого массивного, казармообразного здания елабужского педагогического института. Здесь, глухое или звонкое эхо, издаваемое каждым шагом с гулким громыханием, наталкивалось на стены, а затем со скоростью экспресса таким образом поглощалось глубиной туннеля, где каждый, слегка затемненный уголок, вдохновенно пробуждал воображение прошлого так сильно, что обеспокоенная душа прямо рвалось на свежий воздух, наружу, в поток дневного света и, если бы не ощущение деликатности и такта перед хозяевами, то не задержалась бы ни на минуту.
И, хозяева, как помню, превосходили все мои ожидания. Институт, – шептали они мне на ухо, – имеет только двух профессоров, которые постоянно проживают в Елабуге /а насчёт доцентов что-то нынче мне изменяет память/. Первый в свое время, какими-то неизвестными судьбами был переманен из Казани. Другой же – являлся гением, взращённым на местной почве. Таким образом, эти два-адепта, давно переступившие юношеский возраст с его хрупкой бодростью духа и выстроенными в ряды золотыми зубами, при упоминании Грузии, тотчас же произнесли хвалебно-поверхностную оду в честь кахетинской чачи и с торопливым усердием зашевелили губами. Было очевидно, что, несмотря на звание профессоров, они кроме этого, больше о моей родине никогда ничего и не слышали, иначе, не то что кахетинская чача, но в их возрасте и её запаха хватило бы, чтоб свалить их с ног... Однако, я был молод, ох каким же молодым был я! И как разбросанные алмазы в подземелье, вокруг меня крутилось так много красивых девушек-студенток!..
Мы вновь и вновь ходили по старым улочкам города. Должно быть, нашли и посетили всё, что только считал важным показать мне мой русский друг. Были мы и в главной гордости жителей Елабуги – доме-музее художника Шишкина, где, как ни странно, скорее всего больше чувствовался дух отца-торговца древесиной, нежели прославившего в мире его сына. Наконец, набрели на заброшенную и наполовину обвалившуюся могилу Марины Цветаевой... Сей русский гид не мог скрыть чувства гордости, когда видел мой столь искренний интерес ко всему тому, что для него было таким заветным, но особенно, в восхищение приводил его тот факт, что я, как иностранец, вдруг, неожиданно для него, разбирался в истории России, а также в её искусстве и литературе не хуже, чем он сам.
Ну и что?! Разве и нас, грузин, не радует получать то же самое от наших гостей?
Со своей стороны, я тоже был рад, что скоро познакомлю и его с моим прекрасным городом, с моей знаменитой своим гостеприимством родиной. Заранее наслаждался я увидеть его удивленное лицо и широко открытые, озаренные глаза.
Сначала я ему показал море, которое прежде разве что только в кинозалах видел сей сын бескрайних степей. Мы пребывали в Сочи. Увы, но достать авиабилеты на прямой рейс до Тбилиси так и не смогли, впрочем, об этом и не горевали. Вот гуляем мы по берегу моря. Поздняя осень. Море бросает тяжёлые волны на скалистый берег. Холодно... А он стоит и, словно завороженный, смотрит в это бескрайнее пространство. Волны накатываются на его туфли, а он так ни разу и не взглянул на ноги. И тут внезапно, у меня перед глазами возник пушкинский Петр Первый:
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася...
– Константинополь, в какой стороне? – Спросил он меня неожиданно. Удивленный, я кивнул головой в неопределённом направлении и почему-то непроизвольно поправил его, точнее напомнил: – Стамбул. Он взглянул на меня как-то искоса – глаза его были словно затуманены разочарованием сонной мечты... Молчал долго и смотрел пристальным взглядом на разбушевавшееся величественное пространство. Но вдруг повернулся, как будто узнал во мне своего единомышленника, и без всякого сомнения в этом, уже утешительным тоном произнес: "В Советский Союз сто раз поместится это твоё море..." – и тут же передумал: – "какое там в сто раз! Почему бы и не в тысячу!" Я понял, что этим он остался доволен, лицо его успокоилось. В ответ я промолчал, крайне удивленый тем, что он вовсе не был очарован красотой моря, даже и ни слова об этом, в то время, когда у меня першил ком в горле.
Не потому ли, что мое родное море показалось ему чуждым? На карте, пожалуй, оно выглядит совсем по-другому, – резко очерченным, заштрихованным и окрашенным в голубой цвет. Легко сказать, ей богу. А когда глазами привыкаешь, и остальная часть мира может показаться небольшой, а то и вовсе малой для сына необозримых степей.
– Обманули американцы Николашку* дурачка за пару грошей, а то Аляска была бы сегодня нашей, – напившись до беспамятства, махал он кулаками перед моим носом к вечеру... Покинул я его у железнодорожного вокзала в Сочи и в одиночку вернулся в Тбилиси.
Моя прелестная, щедрая страна струила в окна осенний аромат. Соскучившись по ней, не мог я оторвать взгляда от её неземной красоты...
В те дни я был слишком молод и, может быть, излишне вспыльчив, но не могу сказать и по сей день, что очень сожалею об этом.
Так много таких опьяневших, с извращённой мечтой, елабуг разбросано по необъятным просторам России!
***
"Москва – третий Рим! – Говорят летописцы, – и не быть четвёртому! Основание Капитолия /кремля/ сего города положено на том месте, где была приобретана окровавленная голова человека. Москва также основана на крови..." – это мы узнаём из Карамзина.
Что же излечит её от мании великодержавности, коренящейся в самой крови этой нации?
Время?!.
* Аляска была продана АлександромII, в 1867 году за 7,2 мил. доларов (в перерасчёте на современные дензнаки около $110 мил).
а описание вашей родины-слишком коротко.
И акценты почетче расставить!