***
Это - не досужий вымысел, не фантазия сердца. О, нет! История эта проста, обыденна и бессмертна, ибо только в повседневности и случаются порой истинные чудеса. Я позволила себе лишь скрыть имена героев, чтобы земная тоска не замела память о них.
Они выходили из дома всегда вдвоем. Он – высокий, худощавый, серебристо-седой. В неизменном пепельном костюме весной и летом, в сером пальто, побелевшим на швах – зимой.
Она – маленькая, худенькая, суетливая. С подстриженными в кружок густыми седыми волосами и детской челочкой над карими, всегда удивленными глазами. В сером платье-халате летом, черном пальто с порыжевшим воротником – зимой. Кто-то из соседей метко окрестил их Пат и Паташон. Прозвище это, остроумное и жестокое одновременно, пристало к ним навсегда. Впрочем, они вряд ли догадывались о нем, существуя в каком-то своем мире, словно стеклянным перевернутым колоколом защищенным от мира внешнего.
Повинуясь даже не женскому, а какому-то кошачьему любопытству, я часто наблюдала за ними, идя на работу по утрам, или скашивая взгляд на их маленький деревянный балкон, серый от времени и увитый с одного краю серо-зеленым диким виноградом. В другом углу балкона стоял деревянный шкаф, в котором видно хранили когда-то домашние заготовки, а сейчас - пустые банки. В пору своей молодости шкаф был ярко-голубым, но с течением времени тоже стал мышиного цвета. Бакинское солнце - яростное и всепроникающее - не меркло, а словно стушевывалось в этой симфонии серого.
Как-то я осмелилась спросить у свекрови о них:
- А я знаю?! - пожала плечами она. – Вроде как она - его вторая жена. Взрослые его дети не приняли ее, посчитали - матери их изменил, и перестали с ним знаться. Это ее однокомнатная квартира, она до него замужем не была. Он все детям оставил, переехал к ней. Дети не приезжают. Ну, живут как-то, пенсия, конечно, копеечная, а где раньше работали – не говорят, скрытые больно! (свекровь так и говорила – «скрытые», без «н»). А чего нос задирать-то, - заводилась она, - все среди людей живем, поговорили бы по-людски, по-соседски, так нет, все только сами с собой, фанаберничают! Да и ладно, мне-то что, так уважительные, здороваются, но смешно на них смотреть – чистые Пат и Паташон!
Так шел день за днем, Пат и Паташон продолжали существовать, окруженные и защищенные своим колоколом, и веяло от их фигур, так комично смотревшихся рядом, какой-то трогательностью и … стойкостью. Эти двое были наособь: они ходили по земле, но будто парили над ней. Он – шагавший широко и размашисто, она – семенившая рядом, были как посланцы другого мира – непонятного, но притягательного, словно звук флейты среди трубного звона.
Был зимний день, 10 декабря 2002 года. Баку завалило снегом.
О, это непростые слова для любого бакинца! Они наделены страшно-волшебной силой! Кто-то боится снега как огня, потому что город не приспособлен к зиме, или, как говорят старожилы: «Баку снег не подходит». Это все же летний город. Нам нипочем 50-градусная жара, но +2 для нас – уже трескучий мороз. Особенно при ветре. Он проникает под одежду, он высвистывает, воет, хохочет, вцепляется ледяными руками в горло, вбивает вашу голову в плечи, и вы бежите, поскальзываясь, падая, к автобусу, к метро, скорей домой, к горячему супу и чаю! Снегу радуется ребятня. Это их праздник. Их волшебство и раздолье! Когда еще выпадет возможность наиграться в снежки и слепить снежную бабу?! Снег как счастье, искристое и тающее, но памятное надолго.
Но этот снежный день был особенным. Уже клонились под белыми шапками верхушки сосен в парках, уже с глухим треском ломались и падали один за другим кипарисы и туи, распространяя холодный смолистый дух, уже скамейки и машины напоминали авангардные скульптуры, а снег все валил, и фонари, неизвестно для чего зажженные средь бела дня, казались дымно-призрачными кораблями.
С работы нас отпустили пораньше. Я вспомнила, что свекровь поручила мне купить продукты в бакалее и по пути домой зашла в магазин. В нем кипела жизнь, и покупатели дружно обсуждали снегопад. Быстро сделав покупки, я вышла.
Чуть поодаль от магазина стояла маленькая фигурка в черном пальто с порыжевшим воротником. Паташон!
Стояла видно не один час, потому что снег полностью покрыл ее цветастый, голубой, с поблекшей золотой нитью головной платок. В руках она держала что-то.
Я подошла к ней. Этим «что-то» оказалась нарисованная на обложке 96-листовой тетради картина. Зимний пейзаж с горящими фонарями. Обложка была обрезана очень аккуратно, и служила картине одновременно и рамкой. Акварельные краски были очень свежими, недавно просохшими.
Я залюбовалась. Красота этого снежного, необычного для Баку дня была передана наивно и нежно.
- Она стоит два мамедэмина, - раздался тихий, но ясный голос.
«Две буханки хлеба», - мгновенно поняла я, и сердце мое сжалось.
- Мне очень понравилось, - решительно произнесла я. - В Баку снег бывает редко, я хочу оставить себе на память. Два мамедэмина – слишком мало за такой труд. Я дам ширван.
Два удивленных карих колодца взглянули на меня.
- Вам, правда, понравилось? – голос прозвучал еще тише. – Спасибо.
- Конечно! – я почти выдернула из ее ручек обложку. Она показалась мне ледяной.
Паташон не спеша всунула ручки в карманы пальто. Потом добавила совсем тихо:
- Вы ведь, кажется, наша соседка? Не обидитесь, если я попрошу вас об одной вещи?
- Да, конечно! Надо купить что-нибудь?
- Нет. Мне так неловко, но, пожалуйста, если можно, пройдите к выходу метро на другой стороне улицы. Там стоит мой муж. Вы ведь его знаете, высокий такой. Это он нарисовал картину. У него в руках точно такая же. Дайте этот ширван ему и похвалите так же, как хвалили мне. Пожалуйста, если вам не трудно. Только не говорите, что видели меня. А эту оставьте себе просто так. Пожалуйста. Но говорите громче, он плохо слышит.
Я побежала к противоположному выходу метро. Высокая фигура Пата в сером пальто стояла неподвижно и почти сливалась с молочной мглистостью этого дня. Руки без перчаток сжимали такую же картину на тетрадной обложке.
- Один мамедэмин, - прошелестел бесцветный, даже какой-то серый голос. Он не узнал меня.
Я повторила те же слова похвалы и предложила за картину два ширвана!
- Нет, это очень много, - слабо, но быстро заговорил Пат. – Одного достаточно. Спасибо вам. Я вас прошу, пожалуйста, там у другого выхода метро стоит пожилая женщина в черном пальто и голубом платке. У нее в руках точно такая же картина. Отдайте, пожалуйста, деньги ей и скажите те же слова, что вы мне говорили. Ей будет приятно. Пожалуйста.
Кивнув, я взяла картину и перебежала улицу. Паташон стояла на прежнем месте, и издалека походила на маленького зверька, припорошенного снегом.
Насилу удалось запихать ей в карман два ширвана. Больше у меня не было, да и взяли бы они?..
- Мне надо еще в аптеку, - пробормотала я. – Всего вам доброго.
Ни в какую аптеку мне, конечно, не надо было. Но за стеклянной дверью ее я увидела, как дорогу, не спеша, перешел высокий человек в сером. Он подошел к небольшой фигурке в черном пальто с порыжевшим воротником и голубым платком на голове. Она проворно взяла его под руку, они зашагали к дому и скоро почти растворились в снежном дне. Только платок все еще выделялся на белом фоне крохотным голубым пятном, но вскоре и оно исчезло за поворотом.
Подари мне платок
Голубой лоскуток
По краям голубым
Золотой завиток
К середине следующего дня распогодилось, снег превратился в грязную кашу, и наша родная серая бакинская зима вступила в свои права. Картинки я положила в папку и вскоре забыла о них. Жизнь покатилась стремительная, обыденная, рутинная в тесной роевой связи со всеми проблемами и радостями родственников и знакомых и за всеми этими бесконечными днями рождений, обручениями, свадьбами, родинами-крестинами, болезнями, похоронами, Пат и Паташон совсем отступили в памяти. Не до них было, да и не встречала я их после того дня.
Увидела я их только в августе следующего года на балконе. Виноградная лоза заплела угол нашей лоджии, и я могла беспрепятственно наблюдать за ними. Супруги собирались завтракать: на откидном столике были разложены хлеб, масло, сыр и инжирный джем в пиале.
Пат, по-прежнему серо-стальной с зачесанными назад пепельно-седыми волосами, четкими отточенными движениями нарезал хлеб и принялся намазывать его маслом. Сделав бутерброд, он положил его на тарелку жены и стал сооружать себе такой же. В это время появилась она с небольшим чайником в руках. Налив чаю, она протянула чашку ему и придвинула розетку с джемом. Потом налила себе и села напротив. В неизменном сером платье-халате и голубым с золотой нитью платком на плечах. По утрам в конце августа уже свежо.
После завтрака, они так же молча сели рядом и стали смотреть вниз на улицу. Набежал легкий ветер, она поправила ему воротник пиджака и осторожно положила руку на спину. Одновременно то же самое, почти бессознательно, повинуясь одной только давней привычке, или… любви, сделал он: положил руку поверх ее платка, приобняв.
Не в сундук положу,
на груди завяжу,
И что ты подарил
Никому не скажу
«Чистые Пат и Паташон!» - подумала я словами свекрови и усмехнулась.
«Филемон и Бавкида», - отозвалось во мне тихим голосом флейты среди трубного звона. Символ супружеской любви и верности. Одно сердце на двоих. Неужели наяву бывает так?! Тихое счастье, так вот ты, оказывается, какое?!»
Ветер стал усиливаться, они ушли с балкона. Зашла в комнату и я. Становилось зябко и как-то тревожно. Мгновенно и отчетливо промелькнула мысль, что я больше их никогда не увижу, потому что такие моменты не повторяются, и они должны быть неповторимы, что невольная сопричастность чужому трепетному счастью сродни чему-то запретному. Будто сорвала волшебный цветочек аленький и за это непременно придется платить душой, нервами, страстями, слезами. Даже, если сорвала нечаянно.
Так и случилось. Следующий год разметал нас жестоко, болезненно. Затерялись реликвии. И «Зимний пейзаж с фонарями» исчез в небытии. Быстра Гераклитова река – не войдешь в нее дважды. Но, видно прошита жизнь моя судьбой наособь и все равно дышу и пишу поперек линованной бумаги. И если спросили бы: «А сейчас подсмотрела, наблюдала бы за чужим счастьем трепетным, тихим?». И, сжав сердце, я бы сказала: «Наверно! Ведь только так можно идти по единственной своей, любимой до боли, невыразимо прекрасной дороге, называемой творчеством. Ведь я — сочинитель, человек, называющий все по имени, отнимающий аромат у живого цветка!»
… О, счастье мое, единственное, снежное, искристое мое счастье, где ты? В каких несбывшихся далях-глубинах рассеялось, затерялось? Да и было ли ты – обжигающее, золотое, из света и страсти сотканное, не привиделось ли?.. Качается в сердце моем печаль по тебе, и поет, поет синяя птица твоя, пугливая, незабвенная, насмешливая. Эх… Бессмертное счастье мое, дом мой, где ты?..
Вспыхивают, дрожат огоньками воспоминания. Зеленый ковер, гасящий звуки, красавец-тополь за окном, книги. Некрасивая девочка читает о Марии Кюри. Зачем? Что в имени тебе ее? Тебе, заведомо призванной вести жизнь женщины добропорядочного восточного семейства: стряпать, принимать гостей и быть как все. Но мелькают в смуглых пальцах рассыпанные страницы, оседая на сердце, и учит девочку великая полька цельности и своей дороге.
«Если тебе дали линованную бумагу – пиши поперек», - прошита душа девочки судьбою наособь, и только ковер – незыблемость дома - гасит неясный ропот. Но уже печально вглядывается мама в упрямые черты, прозревая особый путь, и тревожно ей за дочку. «Ведь напишет, напишет судьбу свою поперек, хоть сотни линованных бумаг подложи».
И вот уже нет матери, сверкнула и рассыпалась как искра и стала она частью прошлого. И дом перестал быть Домом, стал пристанищем, потом складом пыльных реликвий, неряшливых и сирых. И сотни линованных страниц исписаны поперек, а счастья нет в моей душе, и нет покоя… И не будет, потому что иду по своей дороге:"... ведь я - сочинитель, человек, называющий все по имени и отнимающий аромат у живого цветка»!..