Лидка, похоже, совсем не менялась с годами. Я приезжал в деревню двадцать лет назад, приезжал десять лет назад, пять лет назад приезжал, она оставалась всё такой-же круглой, бегучей, суетливой, краснолицей и толстогубой. Казалось, что её ангел временно остановил процес её старения или, может, просто забыл о ней в суете хозяйственных страстей церковных и перетрубаций в своей небесной канцелярии. Её глаза блестели всё таким же ярким голубоватым светом. На мою шутку по этому поводу, она ответила тоже шуткой: «Заспиртовалась я наверное, как уникум в трёхлитровой банке в кунсткамере, и если сладкой смертью не помру, грузовик с сахаром не раздавит, то ещё сто лет буду жить». Вот и сегодня она уже с утра «по-родственному» забежала ко мне в гости и сидела на табуретке, пила кофе треща обо всём без умолку, но постепенно и явно выгибая линию разговора в нужный ей угол. Через полчаса она решила, что подготовительный словесный артобстрел прошёл успешно и выдала конечный залп: «Калач на зоне умер, вот беда..., и денег нет, чтобы помянуть по-людски, может займёшь рублей двести-триста...? Вроде, не чужие же люди, а?» Я не стал у неё спрашивать, откуда ей стало известно о смерти Калача и другими подробностями не поинтересовался, потому что это могло обернуться новым двухчасовым монологом, просто дал её пятьсот рублей на водку и пообещал, что вечером зайду, посидим, помянем.
Калача я помнил и знал с самого моего детства. Бывал он у нас нечасто и не подолгу, но его визиты почему-то мне хорошо запомнились. Детские воспоминания всегда самые яркие и подробные, да и тем более Калач был гостем из самой Москвы! Мало кто в нашей деревне в то время мог похвастаться роднёй в столице, а у нас такие родственники были. Было у кого остановиться и отдохнуть, если судьба заносила в «не резиновую». Правда, жили наши родственники в двух комнатах обшарпанной коммуналки, с не то двадцатью, не то тридцатью дверями, выходящими в общий коридор, но их гордости за столичную прописку это не убавляло. Я помню этот длинный коридор, мрачный, как подземные катакомбы, с единственной тусклой лампочкой, висевшей над входной дверью. Ещё я запомнил косяк двери, сплошь увешанный кнопками звонков с двузначными номерами комнат, написанными на приклеенных бумажках. Тут и жил дедушкин племянник дядя Паша со своей женой тётей Нюрой, а Вовчик по прозвищу «Калач» был их единственным, но очень родным сыном. Вот в этом доме, выкрашенным вечнооблупившейся грязнозелёной краской, и прошло почти всё детство Калача. В этом дворе, куда редко заглядывал солнечный луч и всегда стоял устойчивый слабый запах не то помойки, не то погреба, и ковался его характер. Удивительно было, что если знать все проходные дворы, то до Арбата, например, можно было дойти пешком минут за тридцать-сорок....
А так как родни у наших москвичей было тоже негусто, то частенько на лето и они отправляли своего отпрыска-школьника погостить к нам в деревню. Я конечно же не мог этого помнить, так-как меня в ту пору ещё и на свете не было, а мой отец был немногим старше Калача, но, по воспоминаниям родственников, с самого детства Вовчик был человеком беспокойным и непредсказуемым. В деревне он постоянно попадал в непонятные ситуации. То сворует у кого-то вёсла от лодки, то угонит колхозного коня, то стырит у соседей колесо от велосипеда, а то подожгёт стену сарая, в общем, ни одного дня без приключений не обходилось. Особой радости такой гость никому не доставлял, но законы сибирского гостеприимства были незыблемы. Дед ходил извиняться перед соседями за едва не случившийся пожар, платил деньги за сворованное и раскуроченное колесо, отыскивал угнанного и брошенного в лесу коня, но непоседливого племянникова сына принимать не отказывался. Стеснялся обидеть родственников.
Я учился наверное в классе третьем-четвёртом, когда однажды, придя домой, увидел Калача, приехавшего к нам в гости. Точнее, приехал он не добровольно, а вынужденно, после очередной отсидки ему было видимо категорически запрещено появлятся в городе Москве и других столичных городах большого Союза и он решил временно обосноваться у нас. Это было зрелище! Громкоголосый и крикливый, он являл себя публике как личность исключительную и умудрёную жизнью. В хромовых офицерских сапогах, явно чужих и видимо украденных или выменяных у человека с небольшим размером ноги, в пиджачке с коротковатыми рукавами и светлой рубашке с отложным воротником навыпуск, он сидел на стуле, вальяжно закинув ногу за ногу, отхлёбывал из горлышка жигулёвское пиво, и, выписывая растопыренными пальцами в воздухе вензеля, так что летели искры от зажатой между пальцев сигареты, громко разглагольствовал назидательным тоном, обращаясь к отцу:
- Кто ты такой по жизни...? Ты мужик-трудяга. С ломиком в руках родился, с кувалдой в руках подохнешь. А я вор! Пусть не в законе, а по жизни, но я свободный человек! Я свободный человек, я никогда не пахал и не буду пахать на дядю! Я за день могу сорвать такой куш, что ты и за год не заработаешь, хоть в усмерть упашись! Что ты видел в своей деревне? Здесь даже поговорить не с кем. Ну о чём я могу говорить с этими чумазыми чертями? Они понимают только одно – всю жизнь в навозе ковыряться. А у меня в бригаде были профессора, и даже академики! Соображай! Я на зоне живу, как редко кто на воле живёт. Хочешь чай, хочешь курево, хочешь водку. Я в карты за вечер по тысяче проигрывал. Мне сам начальник оперчасти, за двадцать метров не доходя, руку тянет. Я даже за колючкой свободнее, чем ты в своём колхозе...!
- Ты что, с операми сотрудничаешь? – улыбаясь, спросил его отец.
Тот поперхнулся некстати отпитым глотком пива, долго откашливался, стуча себя костлявым кулаком по гулкой груди и покраснев лицом до багровой синевы. И наконец, с трудом, сквозь хрипы, выдохнул:
- Фильтруй базар! За такие речи можно и ответить. Какое сотрудничество? Уважают меня на зоне и побаиваются. Вот и ищут дружбы.
- Дурак ты, Калач, - спокойно ответил ему отец, - говоришь, что не пашешь на дядю, а сам всю жизнь только этим и занимаешься, что бесплатно валишь лес для государства. А что касается водки и чая - то этого добра для меня в каждом магазине навалом. Мой тебе совет – бросай так много курить, а то загнёшься от тубика. Разговаривать с тобой, только время напрасно тратить, - встал и пошел по своим делам, оставив Калача допивать тёплое пиво в одиночестве.
Ещё мне запомнилась его полушутливая, ну а может наоборот полусерьёзная тирада – «Фраер - бля буду ага, в натуре но. Через губу - цвырк. Пальцы веером, шобы фуфайка не спадала, зубы в шахматном порядке и трусы из марли», её он как присказку использовал каждый раз, когда хотел продемонстрировать полную, по его мнению конечно, ничтожность человека. И поэтому он использовал её очень часто. Всё человечество он условно делил на две неравные части: те кого он сумел «развести», были по его мнению «фраерами тухлыми», а те, кто не поддался на его разводы, были «козлами паршивыми». Вторых было несоизмеримо больше!
Его наколки тоже не отличались совершенством исполнения и изысканым вкусом. Какой-то утрированный профиль Сталина на левой половине груди и парусник, проплывающий мимо острова с пальмами и обнаженной красоткой на берегу на правой половине. Особенно выдавали его жизненное кредо его руки. Кисти были густо зататуированы какими-то уже размытыми и расфокусированными рисунками так, что конкретизировать их уже было невозможно, а общий негативный образ в памяти оставался надолго.
Ничего делать, как я понял, кроме как разглагольствовать «за жизнь» и играть в карты, он никогда не умел и ничему не хотел учиться. Ни забить гвоздя, ни вскопать огород. Да что там говорить, он даже воровать и то не умел толком. Потому-что всегда быстро и нелепо попадался. Наверное, из-за полного неумения заметать следы. Если, пожалуй, и мог он кем то быть, то только актёром. Но очень плохим актёром и в очень захолустном театре. Я вспоминаю, как картинно он делал самые простые вещи. Например, чего проще, чем нарезать сало? Но он так просто это сделать не мог. Он демонстративно медленно вынимал из заднего кармана штанов нож «выкидуху». Выставлял его перед собой на полусогнутой руке и резко опускал вниз, одновременно нажимая на кнопку. Раздавался громкий щелчок и в его руке поблёскивал наборной плексигласовой ручкой нож с изображением вульгарной голой женщины на рукоятке. Нарезав сало, он демонстративно проводил подушкой большого пальца по лезвию и снисходительно пояснял: «крупповская сталь, таких ножей всего десяток на весь Союз, умеет делать только один мастюшник на Колыме. По спецзаказу для меня делал. Стоит как новая Волга». Медленно складывал нож и прятал его в карман.
Один раз он забыл его уложить в карман штанов и отец взял его посмотреть. Покрутил в руках и на рукоятке увидел затёртую грубым напильником, но всё ещё хорошо читаемую надпись – «Жеке от корешей на день Ангела».
- У тебя-то хоть что нибудь своё есть? Хотя бы совесть, например? Нож и тот ворованный, крупповская сталь, крупповская сталь..., а почему не дамасская? – язвительно констатировал отец.
Под предлогом устройства на работу, а работать в должности ниже директора магазина ему, видимо, было «западло», хоть отец и предлагал ему должность пилорамщика у себя на деревоперерабатывающем комбинате, он выпросил у отца на один день редкие в ту пору лакированные туфли, серый новый костюм и кожанный плащ, которым отец очень дорожил. Теперь Калач форсил в нем по району, не снимая. Отец морщился, но отказать родственнику считал поступком совсем уж нетактичным. А может просто думал, что чем быстрее тот устроится на работу, тем быстрее освободит от своего становившимся тягостным присутствия. Тем более тот каждый день обещал – «вот завтра-послезавтра обязательно, уже договорился с начальником машино-тракторной станции, наверное возьмут замом» или «сегодня поговорю в передвижной механизированной колонне, там должны взять прорабом, начальник обещал». Отец ему абсолютно не верил, но исправно по-родственному спонсировал пару раз в неделю на дорожные и представительские расходы, прямо в глаза называя «шалаболкой» и «треплом».
Я не знаю, почему так было. Но даже в таком неисправимом моральном диссиденте, как Калач, тлела надежда на исправление. Не казался он таким уж совсем законченным деградантом. Атмосфера в обществе и на улице была другая, что-ли? Люди были как-то доверчивее и чище, вот может и поэтому, даже такой недалёкий человек как Володя, легко отыскивал простаков. Да процентов девяносто всех жителей моей деревни такими и были. Я закрываю глаза и вижу эти лица. Красивые лица женщин, одетых в лёгкие ситцевые платья, со своими родными длинными волосами, уложенными в незамысловатые причёски. Вижу светлую кожу их шей, с надетыми на них алыми бусами, их стройные ноги без нивелирующего все изгибы капрона, их глаза, ясные и доверчивые. Вижу мужиков, в немного мешковатых пиджаках и кепках на затылке, по той моде. С открытыми улыбками и папиросами «Север» в уголках рта. С устойчивым запахом мазута в будние дни и легким
| Помогли сайту Реклама Праздники |