II
До сих пор я говорил о моей жене, настало время рассказать что-нибудь о себе. Я высокий и худой, с энергичным лицом, имеющим ярко выраженные и резкие черты. Возможно, приглядевшись лучше, можно было бы обнаружить некоторое безволие в форме подбородка и в рисунке рта; и все же мое лицо мужественное и серьезное, что не соответствует моему истинному характеру, хотя отчасти объясняет некоторые его противоречия. Пожалуй, моя самая примечательная черта – поверхностность. Что бы я ни делал или ни говорил, я весь в том, что говорю или делаю, и у меня нет ничего в резерве, на что можно опереться в случае отступления. В общем, весь я – передовой отряд без основного войска и без арьергарда. От этого характера происходит моя склонность к увлечению, я вдохновляюсь каждым пустяком. Но это вдохновение немного похоже на лошадь, которая берет очень высокий барьер без всадника, упавшего на землю в десяти метрах позади и поверженного в прах. Хочу сказать, что моему вдохновению почти всегда не достает реальной внутренней силы, без которой любой энтузиазм растворяется в робкой попытке и красноречии. И действительно я склонен к риторике, то есть принимать сказанное за факты. Моя риторика сентиментального рода. Поскольку я хотел бы любить, я часто обманываю себя, что уже люблю, хотя всего лишь говорил об этом, пусть даже с большим волнением, но говорил. В эти моменты я могу легко всплакнуть, мямлю и веду себя, как переполненный чувствами человек. Но под этой пылкой внешностью, я часто скрываю неприятную и даже жалкую тонкость, которая делает меня двуличным и, будучи просто выражением моего эгоизма, не представляет какой-либо силы.
Для всех, кто меня знал поверхностно, до встречи с Ледой я был, тем, что до сей поры называлось эстетом. Иначе говоря, человеком достаточно зажиточным, чтобы жить праздно, посвятив свое безделье пониманию и наслаждению искусством в его различных формах. Допускаю, что такое суждение, по крайней мере, относительно моей роли в обществе, было в целом верным. Но только наедине с собой я был вовсе не эстетом, а человеком, измученным тоской, и всегда на грани отчаяния. Есть в произведениях Эдгара По одна новелла, которая могла бы описать состояние моей души в то время: та самая, где описывается приключение одного рыбака, втянутого вместе с собственной лодкой в морской водоворот. Он кружится в лодке по стенам бездны и вместе с ним сверху, сбоку и снизу вращаются бесчисленные обломки предшествующих кораблекрушений. Он знает, что, вращаясь, он все больше приближается ко дну воронки, где его ждет смерть, и знает каково происхождение тех обломков. Моя жизнь могла бы сравниться с постоянным водоворотом. Я был захвачен в спирали черной воронки, и сверху, снизу и сбоку от меня я видел вращающиеся вместе со мной предметы, любимые мной. Те предметы, которыми, по мнению других, я жил, и которые, тем не менее, я видел перевернутыми вверх дном в том же самом странном кораблекрушении. Я чувствовал, что меня кружит вместе со всем, что хорошего и плохого было создано на свете, и не чаял увидеть черное дно воронки, обещавшее мне и всем другим обломкам неминуемый конец.
Временами казалось, что водоворот сужался, сглаживался, вращался медленнее и возвращал меня на спокойную поверхность будничной жизни. Однако бывали и моменты, когда вращение становилось быстрее и глубже и я, кружась, опускался все ниже, и со мной опускались все дела и разум человеческий, и я почти желал быть поглощенным окончательно. В молодости эти приступы случались часто, и могу сказать, что не было и дня между двадцатью и тридцатью годами, когда я бы не лелеял мысль о самоубийстве. На самом деле я не хотел убивать себя самого (иначе, я бы действительно убил), но эта навязчивая идея о самоубийстве все же была доминирующим цветом моего внутреннего пейзажа.
О средствах излечения я думал часто и совсем скоро понял, что спасти меня смогут только любовь женщины и художественное творчество. Покажется немного смешным, что я так быстро назвал эти два средства, как если бы речь шла об обычных лекарствах, тех, что можно купить в любой аптеке. Но это поспешное определение свидетельствует лишь о ясности относительно проблем жизни, пришедшей ко мне к тридцати пяти годам. Казалось, что право на любовь я имею как все люди на земле; а к художественному творчеству меня привели вкус и талант, которым я обманывался, что обладаю.
Сейчас обнаруживается, что я ни разу не написал более двух или трех первых страниц какого бы то ни было произведения; и с женщинами я никогда не испытал того глубокого чувства, способного убедить нас самих и всех вокруг. Больше всего в романтических и творческих попытках мне вредила та самая склонность к увлечению, готовому одинаково быстро вспыхнуть и угаснуть. Сколько раз после одного урванного поцелуя в неподатливые губы, после двух или трех страниц, написанных в творческом порыве, мне казалось, что я нашел то, что искал. Но потом с женщиной я скатывался к многословному сентиментализму, который заканчивался ее отдалением от меня; а на странице я терял себя в софизмах или в избытке слов, к которому при отсутствии серьезного вдохновения меня побуждала сиюминутная легкость. Я обладал начальным порывом, способным обмануть меня и других, но позже он сменялся непонятно откуда взявшейся равнодушной и общей усталостью. Я обнаруживал, что в реальности я не столько любил и писал, сколько ХОТЕЛ любить и писать. Иногда я даже встречал женщину, которая по расчету или из сострадания была бы не прочь обмануться или обмануть меня; было похоже, что и страница терпела и приглашала меня продолжать.
Но есть во мне и кое-что хорошее: мое недоверчивое сознание, вовремя останавливающее меня на пути заблуждений. Я разрывал страницы и, найдя какой-нибудь предлог, отменял посещение женщины. В подобных попытках прошла моя молодость.