Когда череда прелестных задумчивых дней сменялась дождливыми буднями, когда небо из бирюзового становилось молочно-опаловым, когда по утрам обледеневший асфальт мелодично хрустел под ногами, люди понимали – в их южный город пришла зима. И медленно, но верно устанавливала свои порядки: графичность зданий – в холодном воздухе они сразу все словно вытягивались, бледнели и хорошели, крик ворон – крылатых фрейлин зимы, уксусный запах палых мокрых листьев. Зима в южном городе походила на благовоспитанную даму-дворянку: вкрадчивую, спокойную, немногословную, но уверенную в своих правах.
Спокойно и уверенно ступала она по улицам города, окрашивая его в серый цвет – цвет южной зимы. В ее присутствии размеренными становились шаги, глуше звучали голоса, словно элегантность и сдержанность сообщалась и людям, и деревьям, машинам, животным и даже детям – а уж эти чертенята всегда готовы поднять визг, ор и гам по любому поводу.
Но южная зима - Дама в сером - и на них действовала успокаивающе. И в этом было главное ее достоинство – упорядочивались мысли, строже и тоньше становились размышления, ароматнее воспоминания. Оживали, как призраки былого…
***
Люблю декабрь за призраки былого,
За все, что было в жизни дорогого
И милого, бессмысленного вновь.
За этот снег, что падал и кружился,
За вещий сон, который сладко снился,
Как снится нам последняя любовь.
Машенька вставала рано. И не потому, что так было заведено в мужней семье, куда вошла она молодой невесткой три месяца назад. И не потому, что в родительской семье ее поднимали ни свет ни заря. Наоборот! Ее холили и лелеяли, баловали, как единственное долгожданное дитя. Но Машенька знала, что мама, как бы поздно ни вернулась со смены в приемном отделении городской больницы, неизменно встанет в шесть утра. Приготовит отцу его любимую овсяную кашу с изюмом и грецким орехом, посыплет корицей и поставит на стол. А папа выйдет из ванной, благоухающий одеколоном. И, прижимая рукой крохотный порез на свежевыбритой щеке, будет вдыхать душистый пар от тарелки. И ждать, пока янтарный масляный круг подернется тонкой пленкой – знака, что каша начинает остывать, и можно приступить к завтраку. А мама будет сидеть напротив него, подперев рукой щеку, и улыбаться. И в темном морозном окне будет отражаться широкий рукав маминого халата и ее теплая рука с ямочкой на локте.
В мужней семье Машеньку тоже не неволили, давали понежиться – молодая еще… Но по еле заметной усмешке в уголках запекшихся свекровиных губ понимала Маша: свекровь засчитывает раннее пробуждение в плюс невестке. И Машенька старалась приглядываться, прислушиваться, приноравливаться – впитывать еще незнакомые устои новой семьи, символ которой нежно золотился на пальце. Девичество как-то быстро, но плавно уступило место женству ‒ кротко, покорно и мягко Маша постигала науку замужества, словно пробудилось в ней извечное знание: женская сила в слабости. И еще она точно знала, что хочет вот так же как мама провожать мужа на работу, и чтобы уже ее, Машенькина, теплая рука отражалась в темном морозном окне.
Свекровь обронила как-то: «У Митеньки, сына моего, ‒ и добавила, усмехнувшись, ‒ мужа твоего – больной желудок, ему нужен только горячий завтрак и с собой домашнее положить на работу, от столовской еды у него гастрит разыгрывается, а работает целый день до вечера».
И хотя Маша понимала: муж на работе не кирпичи таскает, а сидит в офисе перед компьютером, и в любых кафешках сейчас готовят не хуже, чем дома, но мгновенно усвоила: домашнее — значит, сготовленное ее руками. И – дана же была вековая женская мудрость 19-летней юной жене – мысленно поблагодарила свекровь: о крепком ладе печется женщина, цементирует молодую семью, раз приучает сына к невесткиной стряпне.
И так же, как мама когда-то, ставила Машенька перед мужем исходящую ароматным паром кашу, и пока тот ел, упаковывала еду на обед. Наливала в маленький термос куриный бульон. А потом перекладывала три куска белого хлеба отварной куриной грудинкой и заворачивала в вощеную бумагу. И глядя на мужа: рот до ушей, молодая кожа светится румянцем, а глаза счастьем ‒ улыбалась сама. И точно знала две вещи: сейчас в глубине родительской спальни сквозь полусон довольно улыбаются свекор и свекровь. А когда муж выйдет из дома, а Маша, прильнув к окну, будет махать рукой в морозную синь, то на небе вспыхнет первая утренняя звезда. И свет ее будет добрым, улыбчивым, обещающим счастье.
***
Не все ль равно? Под всеми небесами
Какой-то мир мы выдумали сами
И жили в нем, в видениях, в мечтах,
Играя чувствами, которых не бывает,
Взыскуя нежности, которой мир не знает,
Стремясь к бессмертию и падая во прах.
Марьям вставала засветло. Зимнее утро рождалось из синего мрака. В нем угадывались призрачные вершины гор. Они покачивались в небесах, как покачиваются мачты затонувших кораблей сквозь толщу океанской воды. И эти небеса, и эта вода были спокойны, темны и злы.
Марьям растирала опухшие пальцы рук и ног. Они немели за ночь, а кости ломило так, что казалось: они чудовищно распухают тоже. Каждое утро женщины начиналось с одного и того же ритуала – вверх-вниз вдоль каждого пальца, вверх ладонью по стопе, голени, пока немочь не сменялась ноющей сладкой болью. От нее хотелось постанывать и кряхтеть. Боль – это хорошо. Это значит, что ноги будут чувствовать каждый выступ на выложенном камнем дворе, а руки – густоту и вязкость теста. Да, что там – Марьям на ощупь поймет достаточно ли в тесте соли. За тридцать с лишним лет она научилась печь хлеб с почти закрытыми глазами.
Сегодня пятница – день выпечки хлеба. Марьям пекла его на неделю на всю семью из пятнадцати человек. Сорок-пятьдесят больших, плоских лепешек. Да еще несколько штук будут завернуты в отдельное полотенце – вдруг нежданные гости пожалуют.
Значит, надо встать чуть раньше, чем всегда. Хворост сам себя не нанесет из сарая в маленькую клетушку, во мгле которой смутно белела печь. Низенькая, сложенная еще дедом мужа, она и кормила, и лечила. Специальную глину для нее он таскал с илистого берега озера, смешивал с мелко раскрошенной керамической крошкой (в ход шли разбитые тарелки, заварочные чайники, разломанный кафель), нарезанная солома и козья шерсть – она долго хранила тепло.
Марьям втащила в клеть сухие вишневые ветки, всунула их в жерло, чиркнула спичкой. Огонь заструился по бордовой коре, и терпкий дым наполнил пространство. Женщина погладила печку по белому, чуть поблескивающему от керамической крошки, боку. Вспомнила, как свекровь рассказывала:
‒ Большой мужчина (так свекровь называла своего свекра) никому не разрешал входить в клеть, когда замешивал тесто для печи. Мы знали только, что он берет большое корыто и кладет в него глину, солому, козью шерсть и черепки. А дальше он закрывал дверь и выходил из нее только тогда, когда печь уже была сложена, и оставалось только побелить ее, когда просохнет. Но даже побелку он не доверял нам, женщинам. Говорил: «Ваше дело – хлеб печь, а саму печь сложить – дело настоящих мужчин. Тут ювелирная работа нужна: если хоть какой-то огрех в постройке – хлеб будет подгорать или слишком долго румяниться». Правду говорил: такой печи, как он сложил, ни у кого в деревне не было – хлеб рождала мягкий, сытный, румяный, как солнце. На все сельские свадьбы и поминки только в нашей печи пекли.
Марьям придвинула ногой «хлебную ванну». Так назывался чан для замеса теста. Он уже был вымыт накануне. Из его бездонного чрева будут извлекаться колоба сырого теста. Марьям отмеряла заготовки безошибочно на глаз – все хлебы выходили у нее идеально ровными.
Годами наработанная физкультура. Размеренные взмахи рукой, и раз-два ‒ над чаном поднялось жемчужное облако муки, три-четыре ‒ теплая вода пролилась в муку, пять-шесть – глухо шваркнулся кусок дрожжей, семь-восемь – тусклым слюдяным блеском сверкнула соль. И узловатые руки принялись творить чудо: вначале тяжело, словно разучивали незнакомый танец, двигались от стенок к центру, разминая, вымешивая, сжимая. Потом все легче и легче, и вот уже шелковистая податливая масса бугрится в чане, ждет огненного крещения в печи. Марьям смазывает тесто маслом, еще раз играючи промешивает ‒ тесто как живое дрожит и волнуется под ее руками! ‒ и накрывает чистой тканью. Пусть дойдет в тишине и тепле, отдохнет.
И сама Марьям отдохнет, нальет себе чаю и, прислонившись к уже горячему боку печи, вспомнит.
Первый ее хлеб… Тонкими, неумелыми пальцами вымешивала она тесто, почти в три погибели согнувшись над чаном, и свекровь, глядя на нее, снисходительно улыбалась: что, мол, взять с 18-летней девчушки, какие ее годы – научится…
‒ Смотри, сама в чан упадешь, и кольцо с пальца спадет: потом моего сына – своего мужа ‒ будешь кормить, он о кольцо зуб сломает – рассердится! У нас мужчины горячие, сама знаешь, чуть что ‒ гневаются!
И свекровь смеется, прикрыв рот рукой. И смех ее добрый, и смотрит она на невестку с нежностью. И Марьям знает, что сейчас вместе с запахом сырого теста и дымом от вишневых веток летает в темной клети счастье. Она действительно счастлива: ей повезло выйти замуж за любимого, и ее любит родня мужа. Это бывает нечасто, но это дает силы жить, это наполняет бессмертием: «люблю и любима», и так будет всегда, даже когда тела наши обратятся в прах, но души останутся любимыми и любящими, а, значит, счастливыми…
Но вот тесто уже дошло, печь протоплена как следует. Пора браться за хлеб. Сидя на паласе, Марьям кидает на низкий, в ладонь вышиной, деревянный столик первый колоб. Сплющивает его, раскатывает в лепешку, покрывает яичным глянцем и остриями связанных птичьих перьев наносит узор – мелкие точки по кругу, словно звезды на небосводе.
Теперь на широкую деревянную лопату ‒ и в печь. И ждать. И как только синий небесный мрак озарится светом первой звезды, на лопату скользнет румяное солнце! Марьям смажет его сливочным маслом и натрет долькой чеснока. Отломит кусок полусонному младшему внуку, притопавшему на аромат. И улыбнется! Первый хлеб нового дня – новой недели. Марьям знала: за тридцать с лишним лет первый хлеб из печи появлялся в ту же минуту, когда зажигалась утренняя звезда. Даже в самые мглистые, снежные утра, когда небо и земля сливаются в единый осатанелый хаос, Марьям знает: там, на востоке, под плотной пеленой туч, непременно восходит утренняя звезда.
***
Придет декабрь... Озябшие, чужие,
[center]Поймем ли мы, почувствуем
.