На следующий год природа все так же цвела и полыхала бурной жизнью, а Ками родила второго ребенка — на этот раз мальчика, темноглазого и темноволосого, при взгляде на которого можно было поверить, что он мой сын. Уже не было того, кто уполномочен был дать ему имя, и я сделал это сам. Мне очень хотелось назвать новорожденного в честь хозяина, но внешний контраст был слишком велик, и это казалось мне издевкой и непозволительной дерзостью; поэтому, найдя немного похожее имя, я назвал его Ма́та.
В середине осени один из подчиненных Эль-Ронта неожиданно доставил мне сверток из плотной ткани, перевязанный бечевкой. Там были детские игрушки, чрезвычайно искусно вырезанные из темного дерева, и изящное золотое украшение для моей жены в форме крупных изогнутых чешуек. У нас в деревне не смогли бы смастерить ничего подобного, и я не сразу решился отдать ей ее подарок, из страха, что за такое ожерелье ее прирежут где-нибудь под забором. В конце концов я строго-настрого приказал ей скрывать его под одеждой либо носить только дома.
Для меня была прислана теплая накидка из тонкой шерсти, от которой исходил едва ощутимый аромат лаванды и мяты. Мне вспомнилось, как хозяин любил запах мяты, как аккуратно собирал листья и засушивал их на зиму, раскладывая по мешочкам.
Между складок накидки было еще что-то вложено. Не веря своим глазам, я вынул портрет, нарисованный не на коже, а на гладкой светлой деревянной пластинке какими-то неведомыми сероватыми чернилами, удерживающимися на такой поверхности.
Лицо моего хозяина на портрете было усталым и сильно осунувшимся, таким, каким я видел его в последние месяцы. И я вдруг понял, что рисовал его сам правитель — в тот день на палубе корабля, идущего на Сейю.
Машинально повертев пластинку в руках, я заметил выведенное на обратной стороне всего одно слово — но не тем сложным, схематическим шрифтом чужаков, а нашими простыми картинками-символами, принятыми у торговцев. С трудом вспомнив примитивный алфавит, которому когда-то пытался научить меня Маура, я прочитал начертанные знаки, напоминающие голову птицы с клювом и стебель с цветком:
«Жизнь».
С тех пор каждый год приходили посылки с гостинцами для всей моей семьи; и я внутренне каждый раз горячо благодарил правителя за память и за щедрость, хотя не рассчитывал, что он меня услышит, и сильно жалел о том, что так и не научился как следует читать и писать, чтобы ответить ему письменным посланием.
Передавать обратно какие-либо подарки было неловко и не по чину, но я все же со стыдом протягивал посыльному чужаку узелок с горшочком меда, лесными орехами и сушеными ягодами, зная, что остальное может испортиться в пути.
В одной из доставленных мне посылок я обнаружил предмет, отдельно завернутый в мягкую светлую ткань. Развернув ее, я вынул маленький серебристый цилиндр. Как только он очутился у меня в пальцах, я вдруг почувствовал знакомое тепло, будто исходящее откуда-то из недр прохладного металла. Вместе с окатившей меня теплой волной энергии перед внутренним взором ясно возник образ улыбающегося Аргона, его приветливое и родное серо-коричневатое лицо. Я молча плакал от переполняющих меня чувств, сжимая подарок в ладони.
Все годы, пока тело мое оставалось сильным, я продолжал работать в поле, поддерживал порядок в имении, был занят повседневными хлопотами.
У нас с Ками рождались еще дети, и со временем я перестал слушать соседские сплетни и беспокоиться о том, на кого они были похожи и насколько те самые «лучи смерти», прервавшие жизнь моего хозяина, оставили отпечаток и на мне. В какой-то мере мне было все равно.
В доме уже никогда не бывало тишины. Крики малюток перекрывали пение птиц на заре; но это являлось облегчением, потому что они заглушали также и мои мысли.
Мы с женой делили кров и заботу о малышах, и я был благодарен этой простодушной женщине за ее терпение и покладистость — жизнь со мной, теперь замкнутым и угрюмым, не могла не тяготить ее. Все же она не жаловалась и не роптала на свою горькую долю. Беседовали мы с нею только о бытовых делах — о новом урожае, о приобретении теплых вещей на зиму, о том, что опять прохудилась крыша — и этого было достаточно.
Ведь я должен был молчать обо всем, что видел. Я должен был молчать. Сначала по приказу, потом по привычке; потом из-за того, что уже не мог найти в себе силы, чтобы заговорить об этом — да меня никто и не расспрашивал.
В моем сердце холодная жилка вины трепетала постоянно, и призраки пережитых кошмаров погружали меня в бездну тоски и одиночества. Как мог я быть так слеп, что вплоть до последнего не замечал признаков нездоровья хозяина? Как мог я, после всего пути, пройденного с ним, не заметить и его душевных страданий? Мог ли я в эти месяцы, пока он еще находился в Сузатт, хоть чем-то помочь, что-то изменить? Быть может, именно его одиночество, угнетенное состояние, его уверенность в собственной огромной вине и в том, что он никому по-настоящему не нужен, что он не принадлежит ни к одному из миров, ни к нашему, ни к чужому… Быть может, все это, среди прочего, так быстро подстегнуло его болезнь.
Время от времени я навещал своих сестер Гатан и Сиду на окраине маленькой деревеньки Лака́т, где они жили, а иногда принимал их у себя в имении. Я тщетно искал среди их многочисленных подросших детей хоть одного с волосами цвета темной меди или с чертами лица, не слишком похожими на наши... Но ни один из кудрявых, толстощеких и темноглазых карапузов, как и ни одна из простолицых грузных девчонок, не всколыхнули во мне надежды. Сами сестры горько плакали, когда узнали от меня о кончине нашего отца, и долго негодовали по поводу бездушного отношения семейства Фенги. О моем же хозяине я смог объяснить только то, что он погиб на чужбине от рук врагов и что его нельзя было спасти. Эта весть вызвала у них новый бурный поток слез.
Калимак наконец взял себе жену, очень красивую девушку по имени Роя́на, с длинными волнистыми каштановыми волосами и светло-зелеными глазами. Он получил долгожданные владения и изредка приезжал повидаться — иногда с женой и новорожденным сыном, иногда в компании Разанула, превратившегося из нескладного долговязого подростка в статного широкоплечего парня, чьи густые золотисто-русые волосы, чувственные губы и румяные щеки заставляли биться сердца всех окрестных девок. Впоследствии и Разанул стал главой семейства, и его первенец тоже был мальчиком.
Когда, прибыв в очередной раз, Калимак не застал меня дома и узнал, что я ушел к пристани, то тоже направился туда.
«Море… до самого горизонта. На него можно смотреть вечно…»
Стоя у самой кромки, я наблюдал за накатывающим прибоем. Время от времени неведомая сила влекла меня к берегу, и тогда я подчинялся ей и мог часами не отрываясь смотреть на волны, ничего при этом не чувствуя и ни о чем не размышляя.
Поэтому я не сразу понял, кто тянет меня за руку, пытаясь оттащить от воды. А Калимак упорно заставлял меня отойти, повторяя при этом: «Идем. Ну идем же, чего ты здесь застрял! Твоя женка волнуется уже».
Я не мог поверить, что ему было до этого дело, как и не мог понять, зачем он вообще наведывается к недостойному рабу, над которым всегда любил поиздеваться. Но он, скорее всего, лишь выполнял свой долг перед старым другом, присматривая за мной.
— Вы свободны, господин, — ответил я, поняв это. — Я сам о себе позабочусь.
Он не стал оспаривать мои слова, только хмыкнув и молча стоя рядом.
Много раз я пытался понять, почему Маура дружил с этим напыщенным, наглым, эгоистичным и невежественным мужиком. Может, потому, что под покровом грубости и греха таилось ранимое, щедрое сердце.
* * *
Эль-Нор из милой малышки выросла в плотно сбитую и не слишком изящную круглолицую деваху, фигурой точь-в-точь в свою мать. Ухажеры вились вокруг нее, как пчелы у сочащегося нектаром цветка, изнывая от подростковой похоти. Тряся копной светлых кудрей, она громко хохотала в ответ на их заигрывания и пощипывания, широко распахивала васильковые глаза, и я гадал, успею ли пристроить ее в услужение и выдать замуж до того, как она повторит подвиг матери, начав округляться в области живота.
Подрастали и остальные дети, коих после Эль-Нор и Мата у нас народилось еще семеро, четыре мальчика и три девочки. Последние две, близняшки, родились слабыми и умерли в младенчестве в морозную зиму. Хотя такие смерти были обычным делом в деревне, Ками долго истошно рыдала над ними, заламывая руки, и мое сердце сжималось от боли, когда я разбивал лопатой ледяную корку и докапывался до мерзлой земли под пригорком недалеко от имения, чтобы опустить в вырытую яму крохотные бездыханные тельца. Для меня это был еще один очередной удар судьбы, вдобавок ко всем предыдущим; для жены же, по всей видимости, первый.
В деревне меня уже давно за глаза прозвали «этот двинутый старик», о чем поведали мне Шалина́т и Ме́накар, два моих подросших сына, которые еще жили со мной и Ками в имении. Хотя мне едва перевалило за сорок, я не удивлялся такому прозвищу; как, впрочем, и первой его части. Как еще можно было назвать рассеянного мрачного нелюдима с трясущимися руками, резко вздрагивающего от любого оклика? Как еще можно было назвать того, кто намертво застрял в прошлом, не в силах выпутаться из его сетей и начать новую жизнь?
Наш человеческий век был короток, работа тяжела, и дряхлость уже маячила за спиной. Все чаще я беспричинно злился на Ками, придирался к ней по мелочам, а иногда, крепко выпив, полностью лишался рассудка.
— Вчера мясо до углей сгорело, сегодня похлебка пересолена так, что поперек горла встает! Только и знаешь, что по деревне шляться! Неужто до сих пор спрос на твои мощи есть? — накинулся я на нее в один из вечеров, придя домой глубокой теменью и шатающейся походкой едва вписываясь в дверной проем.
В ужасе Ками замотала головой, уже видя, чего от меня ожидать.
— Будто я не знаю, что с любым мужиком заваливалась, стоит поманить! Ты мне надоела, поганая баба! — орал я, брызгая слюной. Вконец потеряв себя от гнева, я схватил кочергу и безжалостно стал бить ее, куда придется.
Вскрикивая от боли, она упала и отползла, пытаясь укрыться под столом.
Я видел перед собой уродливую, толстую, беззубую старуху в грязном сером платке над спутанной паклей наполовину седых курчавых волос, пропахших кислым молоком. Она боязливо съежилась на полу, сморщенными руками прикрывая лицо. А глаза были те же — круглые, темные, настороженные; только давно уже не такие ясные, и окруженные сеточкой морщин. Зрелище вызвало во мне лишь еще бо́льшую ярость и брезгливость, и я вновь замахнулся.
«Посмотри на себя! — вдруг промелькнуло в моей голове. — На кого похож ты сам, обезумевший, жирный, немытый тупой боров, напавший на беззащитную женщину. Видел бы тебя сейчас твой хозяин…»
Рука моя задрожала и опустилась, затмение спало, и я, отшвырнув кочергу в угол, выбежал из дома.
Когда я превратился в чудовище? Я, раньше отказывающийся даже убить кролика на охоте или перерезать голову пойманному в реке окуню; я, пускавший слезу при виде любого насилия?
Что-то сломалось во мне, исказилось безвозвратно. Та часть меня, радостная и юная, была уже
| Помогли сайту Реклама Праздники |