жестокость и изобретательность властителей-злодеев Средневековья и Ренессанса!
Отдать тебя изголодавшимся корсарам – пусть потешатся, проиграть в карты, продать в пожизненное рабство на азиатском рынке – вот, что следовало бы сделать с тобой за ту боль, которую может теперь заглушить только злоба!
Сколько раз представлял я, как в бреду, твои мученья!
Я хотел услышать из твоих уст в сладостный час расправы: «О… как слаба моя сила против твоей холодной решимости, против твоей беспощадной жестокости!.. Что могут пули против твоего неукротимого упорства?»
Я хотел подвергнуть тебя безжалостному разоблачению и развенчанию, обструкции, деструкции, линчеванию… измельчить, изничтожить, опустошить… Но, похоже, ты опередила меня.
Моя злоба, словно волна о гранитную скалу, разбивалась о твоё безразличие, и мириады обжигающих брызг обрушивались на моё же перекошенное лицо, усеивая его новыми веснушками и несмываемыми пигментными пятнами!
Я зверел, превращался в быка, моя ярость мычала, гранича с бычьим бешенством.
Все довершило одно слово, сорвавшееся с твоих уст, когда ты садилась в его машину: «Альбинос». В один миг стала очевидна безнадёжность моих нелепых ухаживаний. Сколько раз ты гордо не замечала, нагло игнорировала меня. Сколько раз одним только видом, надменным ледяным взглядом, вздернутым подбородком говорила мне: «Нет!». Но та финальная фраза нашего обрывавшегося и возобновлявшегося диалога своей холодностью и жёсткостью превзошла всё, что я слышал от тебя прежде.
Я возненавидел тебя. И вознамерился покарать за то, что донеслось тогда до моего слуха, едва я с понурым видом вышел вслед за тобой из кафе. За то, что ты произнесла с такой лёгкостью и без тени смущения, словно правоверная фрау, цитирующая пропагандистскую речь Геббельса о необходимости очищения немецкой нации, то бишь арийской расы, от неполноценных элементов вроде меня. Произнесла небрежно, разумеется, не подозревая, какую страшную кару накликаешь на себя одной единственной фразой.
– Он нравится тебе?
– Что ты! Он же альбинос!
И машина умчала вас восвояси.
– Я отомщу тебе! – шипел я в отупении, слушая затёртую с подросткового возраста магнитофонную запись «Симпатии к Дьяволу». – Я научусь быть жестоким. По капельке накоплю в себе злобу, взлелею самое упоительное из земных чувств – чувство мести, и тогда берегись!
Я никогда не понимал тех, кто довольствовался в подобных случаях банальным насилием, и не только потому, что всё криминальное отдаёт безвкусицей, самой заурядной вульгарностью, но и потому что моя месть должна была быть куда более изощрённой. Она предполагала систематические усилия воображения. Кропотливую работу над собой. Постепенное вызревание.
Вечером того же дня я оказался в гостях у профессора, любезно согласившегося стать моим репетитором и поспособствовать моему будущему поступлению в университет. Этот светский визит многое решал в моей судьбе. А я умудрился в первые же минуты трапезы обидеть хозяйку дома, позволил себе неуместную иронию в адрес отсутствовавшей за столом профессорской дочки, когда же подали десерт (суфле), ударился в подробное описание разложившегося ежа, найденного мною в детстве в глухом уголке дедушкиного сада.
Не боясь создать себе самую неблагоприятную репутацию и нажить недоброжелателей, я тренировался, репетировал и фиксировал в сознании и на бумаге любые проявления женоненавистничества. Я заранее готовил себя к решающей минуте реванша.
«Вчерашняя девушка нужна тебе не больше, чем вчерашняя газета» – эти строки из старой английской песенки я превратил в мантру. Ни одна девушка отныне не завладеет моим сердцем, ибо им будут владеть только злоба и жажда мести! Я доведу коварство до немыслимого совершенства и расправлюсь с тобой!
Замыслам моим, однако, было не суждено воплотиться. Уже на третий день получил я ошеломившую меня новость: меньше, чем через час после нашей малоприятной беседы в кафе машина, в которую ты села, попала в жуткую аварию и превратилась в металлическую лепёшку. Тебя и твоего нового хахаля доставали из неё, разрезая металл. Было много крови. Первой на место трагедии прибыла его жена (ты путалась с женатым ловеласом!), затем – твой старший брат. Несчастная вдова во всём винила тебя, тебя одну, хотя за рулём сидел её муж; в своих проклятиях она называла тебя распутной лисицей, видимо, подразумевая рыжий цвет твоих волос. В её нескончаемом монологе ты представала коварным оборотнем и, более того, чужой погибелью, а не самоценным человеком, достойным сочувствия и слёз. Твой брат не сдержался и накричал на неё, вышел громкий скандал, их кое-как растащили и утихомирили.
Что ж, тебе ловко удалось ускользнуть от возмездия!
И моя боль, и моя злоба останутся при мне.
О твоей смерти я узнал впервые от нашего общего знакомого, позвонив ему из уличного телефона-автомата. Услышав его рассказ, я выронил трубку и вероятно, повредил её. По крайней мере, удар получился ощутимый. Минут пять стоял я в кабинке и бесцельно крутил диск, пока меня не выгнала какая-то пожилая убийственно надушившаяся дама, так и не сумевшая кому-то дозвониться.
Я брёл по городу в густевших сумерках, злой и опустошённый. Как уже было сказано, шёл снег. Не буду повторяться и описывать сцену с местным Паниковским, пытавшимся продать мне редкое издание Пушкина. Чтобы отделаться от него, я швырнул ему в лицо все деньги, которые были при мне, и, не имея возможности оплатить проезд, минут сорок пёрся домой пешком.
Благодаря этому обстоятельству я приобщился к ещё одной катастрофе и в качестве бонуса получил возможность лицезреть последствия недавнего ночного пожара. Стоявший в глухом переулке ветхий двухэтажный особняк, не дожидаясь пожарных, превратился в пепелище. Рядом с чёрными развалинами топтался какой-то невнятный местный житель, коего я и стал любопытства ради расспрашивать о произошедшем. По его словам, в доме было чертовски много книг, ну прямо как в городской библиотеке. Полками с ними были обшиты все стены. Обитателей же было только двое: парочка престарелых библиофилов-алкоголиков, вероятно, муж и жена, о которых никто в округе не смог бы сказать ничего определённого. Они пережили или выжили всех прочих жильцов, стремительно спились и вдвоём, в одной на двоих беспросветной белой горячке, были не в состоянии поддерживать порядок на столь огромной жилой территории. Дом медленно разрушался, ветшал и вот прошедшей ночью, устав от своей безрадостной старости, взял да и сгорел дотла. Мой собеседник не знал, спаслись ли каким-то чудом пропойцы-хозяева или заживо сгорели во сне.
Я предоставил снегу накрыть дымившиеся руины белым саваном, сам же потопал дальше. В пути меня посетила упоительная мысль: а почему бы не отбросить тезис об однонаправленности времени и не допустить, что оно может течь не только из прошлого в будущее, но и в противоположном направлении? Тогда ничто не помешает мне считать, что именно моя злоба, медитативно копившаяся в течение трёх дней, хищным прыжком назад, в прошлое настигла заклятых врагов моего разбитого сердца и обернулась той чудовищной автокатастрофой…
Ужас сменился торжеством. Улыбка упоения засияла на моём лице.
Должно быть, так же улыбался Минотавр в своём Лабиринте после того, как, неслышно подкравшись сзади, набрасывался и убивал очередную жертву. Он уже предчувствовал смертельный удар Тезея, но не мог противиться собственной кровожадности. Вот оно, воспетое мной упоение злобой!
…быть может, в этот самый момент где-то далеко, за много-много вёрст отсюда, бык-альбинос в приступе внезапной ярости наколол на рога неготового к такому обращению животновода или давно искавшего смерти и заигравшегося с ней тореро. А на театральных подмостках Барселоны началась премьера красочного спектакля «Минотавр возвращается»; на заднике сценографом укрупнённо воспроизведена гравюра Пабло Пикассо – «Минотавромахия» 1935 года...
Мне вспомнился рассказ Борхеса «Дом Астерия» и, когда я вернулся домой, в уютное тепло, располагающее к праздности, безобидным литературным утехам и изысканиям, захотелось в довершение написать свой «монолог Минотавра». И я написал его на едином дыхании, без остановок и исправлений.
Я Астерий, забавный провинциальный минотавр, современная ипостась архаического Бога-Быка, проживавшего некогда на острове Крит. Я так мил и на вид безобиден, что дети могли бы принять меня за большую плюшевую игрушку. Я белоснежного цвета, как Ангел. Но при этом я коварен и кровожаден. Красивая молодая пара, сладкая парочка влюблённых была принесена недавно мне в жертву. Этот город – мой Лабиринт, я уверенной поступью шествую по его улицам и переулкам. Переходам и галереям.
Мой Лабиринт усеян трупами моих жертв. Я не набрасываюсь на них, как делал это раньше, в древних преданиях; в качестве подручных средств я элегантно использую достижения цивилизации. Автокатастрофа. Или передозировка. Или то и другое сразу. Каждый раз всё определяется исключительно предпочтениями и слабостями моей новой добычи. Никакого произвола.
Наряду с многочисленными не погребёнными останками юных возлюбленных, принесённых мне в жертву, в моём городе-лабиринте есть три усыпальницы. Пабло Пикассо. Андре Бретон. Эзра Паунд.
Нет-нет, я не убивал их! Они были уже совсем старенькие, когда я вернулся, а меня вдохновляет лишь молодая горячая кровь. Каждый из них умер в своей постели, и я просто чту их память, возлагая к надгробиям свежие цветы и венки. Ибо в мысленных диалогах с ними стал я собой и познал, как упоительна злоба…
Апрель 1994
Читайте продолжение - повесть Ильи Имазина "Гомункулус".
Очень приятно.
Это один из моих ранних рассказов.
Бретона и Паунда тогда только начали печатать, последнего я пытался переводить.
Интересное было время...