меня, опоили самогоном и завезли к чёрту на кулички. И не сбежать обратно никак, тут видно придётся и смерть принять миленький ты мой….
Если слушатель хотя бы проявлял показное терпение и делал вид, что слушает, она, снова пугливо озираясь во двор и снизив голос почти до шёпота, доверительно продолжала:
- Из-за богатства забрали. Узнали, что было у меня пять рублей золотом и десять рублей серебром и забрали к себе, чтобы обворовать. Я ведь при прежней власти в Минусинском у господ Капелюхов в прислугах была. Так они меня любили, особенно сам хозяин Кенон Григорьевич. Сильно богатый сам был, пеньковое дело держал. Спали-то они с хозяйкой в разных комнатах, и даже запирались друг от дружки на медный замок. Всегда бывало, звал меня ночью, чтобы я погрела его.
Молодая я была, песни петь любила и плясать. Было увидит меня издалека кто знакомый, вон скажет, наша певунья идёт. А теперь-то и рота открыть не дают. Кричат на меня как скаженные. Как собаки лаются. Так бывало, позовёт меня хозяин к себе потешиться, а кровать у него была широкая и перина пуховая, я козью шаль на плечи накину и приду к нему, когда все уснут. А утром рано уйду к себе. Не мог он спать один, слабый здоровьем был, уж очень ноги у него мёрзли. Помер он ещё до теперешней власти. А Танька-то не дочка мне, а племяша, узнала, что деньги у меня в сундуке спрятаны, напоила меня стаканом самогона и увезла к себе со всем добром. Вот и мучаюсь. Сами они себе всегда всего наварят, а меня голодом морят. Утром простоквашу едят, или щи, а мне сухую корку кинут, я её водичкой запью и слезами обливаюсь. Четвёртого дня щуку варили, там мне даже голову не оставили. А ведь в городе у меня настоящая родня, да не выбраться отсюда никак. Никак не выбраться. А сын-то у неё дурак совсем. Вот тебе крест святой, двоих кошек уже до смерти замучил, какая добрая девка или баба после этого за него пойдёт? Сорок лет уже, а ума совсем нету. А я ещё дура старая, когда за него перед Танькой заступалась.
Она понижала голос совсем до полного шёпота, и наклонившись совсем близко к уху слушателя выдавливала из себя:
- Грех сказать, но ведь он и ко мне, старухе, приставал, когда Таньки дома не было…. На вот возьми гостинец, - говорила она, и порывшись в неведомо где находящемся бездонном кармане, протягивала в скрюченной чумазой ладони несколько прогорклых, неизвестно когда засушенных семечек подсолнуха.
Незнакомец бы ужаснулся, или по крайней мере удивился от таких слов, но местные совсем не удивлялись словам выжившей из ума бабки, потому что знали, что белая и рыхлая как тесто Танька всегда на людях называла её матерью, и тщедушному и низкорослому сыну её было не сорок лет, а всего лишь около тридцати. И какая часть из сказанного была правдой, а какая вымыслом, определить было очень сложно. Поэтому потихоньку посмеивались, но всерьёз не воспринимали эти жалобы.
Сразу за домом, на завалинке которого сидела старуха, была тропинка, ведущая к мельнице стоящей на берегу небольшой речки Утятки. Если какой заезжий художник увидел эту мельницу, то он наверняка бы разочаровался её эстетической неприглядности. Потому что на тщательно выписанных масляными красками холстах художников мельница должна выглядеть загадочным местом, в котором происходят всякие таинственные события. В пруду у плотины обязательно должна водиться хотя бы одна речная русалка, превратившаяся в неё из утопленницы, бросившейся в воду с высокого берега из-за несчастной любви. Должна вдалеке покачиваться лодка одинокого рыбака или красиво темнеть почерневшим деревом сходни для полоскания бабами нехитрого белья. Мельник в такой мельнице обязательно должен быть мрачным хмырём хранящим страшную тайну, какого либо клада или преступления.
Но я сам огорчён и вынужден вас огорчить. Никакой художник не станет рисовать мельницу, стоящую на берегу Утятки. Потому что она представляла из себя, просто высокий трёхсаженный щелястый сарай, оббитый кривыми, не струганными досками. Пространство вокруг неё было перепахано колёсами груженых телег и копытами коров, телят и лошадей отдыхающих в полдень в её тени. И являло собой, небольшое округлое грязное болотце начисто лишённое всякой растительности, пахнущее речным илом и конским навозом. Говорят, что раньше она, мельница эта, выглядела поприличней, потому что у неё был один хозяин и следил за ней и за дорогой к ней ведущей. Но после известных октябрьских событий мельницу обобществили, и поэтому вскоре она пришла в полную непригодность. Окна у неё выбили, двери своровали, и большая часть обшивки пошла на дрова близлежащих домов. Спохватились и вспомнили о ней, лет наверное, только через десять, когда оказалось что возить зерно на помол в соседнюю деревню очень накладно. Особенно дождливой осенью, когда коням приходилось тащить телеги по земляной жиже, которая порой была выше лошадиных коленей.
Слава богу, поросшие травой жернова и мельничное колесо под желобом из лиственных брёвен к тому времени ещё оставались на своём месте. С большим трудом и кое-как залатали все дыры тем, что нашлось под руками, криво, косо, на скорую руку. На колхозном собрании выбрали мельника, и мельница снова через раз, но задышала, как древняя старуха с неизлечимой одышкой, на всеобщее удивление вставшая со смертного одра. От прежней запруды к тому времени, конечно, не осталось и следа, поэтому каждое лето приходилось ставить временную из тонких жердей и брёвен – жидкую и ненадёжную, которую постоянно смывало осенним половодьем и весенним ледоходом, её едва хватало на пару месяцев работы, а больше и не нужно было. Потому что того зерна которое колхозники получали за каторжные трудодни, едва доставало чтобы пережить зиму и дождаться выросшей к весне крапивы для пустых щей, Которые и были главной весенней пищей крестьян. Всё остальное время мельник работал истопником в колхозном правлении и как положено всякому мельнику безбожно пьянствовал. И не было в деревне ни одного забора или крапивного куста, под которым он бы за лето не успел переночевать. Его босые грязные пятки, торчащие всегда в самых неподходящих местах, были памятным знаком простой деревенской истины - если даже в деревне нет хлеба для самых работящих, то самогон для самых ленивых всегда найдётся!
Возможно, что самым заметным явлением, случившимся за всё время с самого начала существования деревни, было появление двух колёсных тракторов «Универсал». Произведённых так далеко от этого места, что это ни в каких доступных мерах измерения не могло уложиться в головах у крестьян. Холодная Луна, и даже само жаркое Солнце в их представлении было намного ближе чем город Харьков в котором и был расположен этот удивительный завод производящий эти самодвижные железные телеги. Сразу что-то в этом мире, казалось, начинало незримо меняться. Мир всегда стремиться к гармонии и самопорядку. Но до этих громко ревущих механизмов ничего стабильно стандартного кроме неизменной безнадёжности в деревне не было.
Невозможно было найти в любом заборе двух хотя бы примерно одинаковых столбов, а в любом срубе двух одинаковой толщины брёвен. Двух одинаковых рубах на мужиках или двух одинаковых юбок на бабах. Избы по улице были тесны и низки, но каждая по своему. Не бывало двух коров с одинаковым изгибом рогов и одинаковой масти или двух собак одинаковой расцветки. И даже у телег, которые по всем правилам должны были оставлять два совершенно параллельных следа, этого никогда не случалось. Обязательно - то у одного колеса обычно был сбит набок железный обод, а то у второго через одну выпадали клёпки, и поэтому колёса произвольно вихляли на стёртых деревянных осях, отпечатывая в грязи мало предсказуемые линии.
И поэтому было очень удивительно смотреть на тракторные следы оставленные угрожающими чугунными шипами этих воняющих керосином движущихся наковален. Расстояние между зубьями было очень ровным и одинаковым как в длину, так и в ширину. Эти идеальные полосы были для деревни явлением необычным. Эффект усиливал звук работающего двигателя, с напряженно, но ровно бьющимся сердцем этого созданного людьми монстра. Смотреть на него приходили со смешанным чувством страха перед непознанным, и чувством восхищения перед доступностью этого непознанного. Надо же, куча железа сама себя везёт. Примерно так бы смотрели на воскресшего из могилы давно умершего человека.
На трактористов не учили. Потому что учить было не кому и негде. На колхозном собрании выбрали двоих самых «разумных» мужиков, а разумными они казались потому, что были самими тихими даже в пьяном виде, и общими усилиями, следуя указаниям бывшего кузнеца, в течении недели заводили трактора. Потом ещё столько же учились их водить.
Понятно, что такой метод изучения не пошёл на пользу механизмам. И хоть они были из чугуна и стали, но от такого неумелого обращения стали часто ломаться и своевольничать и ржаветь. Искусство своевременно менять масло, спринцевать смазкой движущие части и ежедневно перетягивать деревянные тормоза не приходит само собой. И от этого часто можно было наблюдать картину, когда выехавший в поле своим ходом трактор, возвращался в колхозный двор подцепленным вместо телеги к двум уставшим коняшкам. И потом ещё несколько дней ходил вокруг него кругами тракторист в попытке догадаться, что же такое с ним случилось?
Спросить было не у кого. Удивительным было то, что когда в одном месте производили эти нелепые, уродливые, но очень полезные трактора и строили Днепрогэс, в другом месте боронили землю деревянной бороной. После того, как всё стало общим, никто особенно не озабочивался сохранностью общественного инвентаря.
И если загребущие руки индивидуалиста при богомерзкой прежней власти всё же иногда доходили до ремонта и приведения в порядок принадлежащих ему приспособлений, то колхозному крестьянину до этого не было ни какого дела. У него и своих забот по горло. Таким образом, из всей общей собственности, осталось в колхозе с полдюжины пароконных плугов, да столько же окончательно затупившихся редкозубых железных борон. Которые при бороновании из-за заглаженности когда-то острых зубьев не боронили землю, а прыгали по борозде
|
Тяжко, прочитала и подумалось, что именно таким бывает похмелье.