кармана гимнастёрки приготовленные пять тысяч рублей и расписку-обязательство и подвинулся, освобождая часть скамьи.
- Меня послали, чтобы найти тебя. Если согласен сотрудничать с американской разведкой, к которой перешли от немцев все твои документы, подпиши бумагу и бери пять тысяч аванса. Следом придёт резидент, принесёт ещё и даст задание. С ним и связь будешь держать.
Зубр пожевал тонкими губами, поиграл скулами. Быстро темнело, лиц почти не было видно.
- Маловато даёшь, да ладно: с паршивой овцы хучь шерсти клок. Кажи гумагу.
Владимир подал заготовленную расписку, где сам поставил сумму аванса, и посветил фонариком. Зубр изучил короткий документ на продажу души новым хозяевам, крякнул, очевидно, недовольный началом содружества, и сердито спросил:
- Чем пидмахнуть?
Связник протянул чернильный карандаш, агент цепко захватил его крепкими узловатыми пальцами, положил бумагу на скамью и решительно расписался.
- Пусть поторопится, а то я не удержусь и подсуну пару «липучек» под составы с военной техникой.
Удовлетворённый Владимир старательно сложил зубровскую закладную и спрятал в опустевший карман гимнастёрки. Можно было и поговорить.
- Чем это тебе так досадили свои?
- Чертяки им свои, - рявкнул Зубр, недовольный невыгодной сделкой, - а для мэни советские – люты злыдни, вороги. Ты – немец, фольк, тебе не зрозуметь.
- С чего ты взял, что я немец? – сжавшись, глухо спросил Владимир, вторично за день пойманный на липовой легенде.
Хозяин усмехнулся, уверенный в собственной прозорливости.
- Говор у тебя ихний, «л» и «р» во рту катаешь, и – вообще. Меня такие в неметчине учили в разведшколе, запомнились.
Владимир знал из досье только основные вехи жизни и деятельности агента во время войны, деталей там не было, а, возможно, будучи второстепенными, не запомнились. Знал, что тот учился в 41-42-м годах в школе Гевисмана где-то под Люблином, закончил с отличием, готовился стать суперагентом для выполнения разовых спецдиверсионных заданий, но попал под удар русских дальних бомбардировщиков, нацеленных кем-то на разведгородок, потерял ногу и зимой 42-го был переброшен в Россию. Работал по легенде инвалида войны по специальности, полученной в школе – диспетчером на крупных железнодорожных узлах в Сталинграде, Туле, Москве-Товарной, Смоленске, а после освобождения русскими Орши направлен туда и законсервирован. Склонен к самодеятельным авантюрам, подогреваемым ненавистью к советской власти и к соотечественникам, но хитёр и удачлив, и из всех передряг выходил чистым. Так, по собственной инициативе занимался ракетной сигнализацией немецким бомбардировкам и при задержании отделывался лёгким испугом как потерявший ногу на войне против фашистов. Настоял на установке магнитных мин с временным взрывателем на воинских эшелонах по собственному выбору и ни разу не подозревался, любовно называя тайное оружие «липучками». Кроме любви к малым и крупным диверсиям, была и ещё одна всепоглощающая страсть – любовь к деньгам, которые требовал всегда наличными, справедливо протестуя против обманных вкладов в германских и швейцарских банках. Но наиболее ценен был как информатор о движении русских эшелонов с живой силой и техникой, самостоятельно пользовался рацией, и за всю войну ни разу не был запеленгован, применяя приёмы конспирации, известные только ему одному. Владимиру припомнилась и отмеченная в досье исключительная жестокость агента, избивавшего курсантов за малейшую обиду, отчего друзей он не имел. Являлся непременным и добровольным исполнителем расстрелов предателей и трусов. Особенная жестокость наблюдалась по отношению к женщинам, которые были у него, несмотря на запрет и увечье, в каждом городе, и не просто были, но силой склонялись к пособничеству. Если сожительница отказывалась или теряла доверие, он её хладнокровно убивал, как убивал и в том случае, когда перебрасывали в новый город. Это был, в полном смысле слова, раненый зверь в человеческой шкуре, ненавидящий людей.
- Ты сам пришёл к Гевисману или заставили?
Зубр задышал слышнее, поёрзал на скамье, очевидно, поневоле окунаясь в мутные воды прошлого, потом хмыкнул и ответил со смешком:
- Заблукал трошки и попал не туды.
- Не хочешь – не рассказывай, - Владимир собрался вставать.
- Покури, - хозяин давал знать, что готов немного приоткрыться.
- Не курю.
- Точно – германец: экономишь. Я тоже не балуюсь: незачем. А знаешь ли ты, що таке нищее сиротство?
- Я вырос без отца и матери, которых никогда не видел, - сердито ответил связник.
Зубр помолчал, переваривая услышанное, и, наверное, в какой-то мере признал в соседе родственную душу, которой можно довериться.
- Так давно, что и не упомню, жили мы втроём на Харькивщине в селе Ефремовке – я, братка и мать. – Он часто вставлял в свою речь украинские слова, которые Владимир понимал ещё хуже, чем белорусские. – Батька мой, турок по рождению, а ещё больше – по поведению, сбёг, як только родився брат, и остались мы удвох на шее одной матери. Работала она у куркулей, што дадут, то и приносила пожрать. А мы с Остапчонком побирались Христа ради и тоже свои куски добавляли. Кое-как, но жить можно было. Однако и такой нищете скоро пришёл конец. Москали, чтобы загнать народ в колгоспы, вчинили на Вкраине голод, отняв всё. Днями и ночами вооружённые комиссары шарили по сусекам, выгребая с помощью голытьбы схроны. Бездельники думали, что им обломится, но просчитались, первыми стали с голодухи дохнуть. Мы с мамкой и браткой – тоже. Всех собак и кошек подъели, всех тараканов жареных съели, сапоги и ремни с травой и корой варили, ворон и галок отлавливали, пока силы были, а потом стали есть друг друга. Ты ел человечину?
- Нет, конечно, - брезгливо поморщился связник, не представляя, как такое возможно.
- Ничога, не хужей говядины. Убила мать Остапку, сварила, съели мы его. Как кролик був, одни мослы да рёбра, есть нечего. Потом сама умерла, а я прибился в стаю к хлопцам. И стали мы кучно вынюхивать и выслеживать, у кого какая естьба есть, у кого дымок из трубы парит. Тогда нападали и отбирали, а если кто не отдавал, того убивали – всё едино без жратвы сдохнул бы. Убивали и девок – на них мяса больше. Так и промышляли зиму и весну, так и выжили. А когда появилась лебеда, крапива, одуванчики, ягоды, червяки, лягушки, рыба - наша банда распалась. Остался я один, никто со мной идти не захотел.
«Вот тогда», - подумал Владимир, - «и зародилось в нём стойкое пренебрежение к чужой жизни, с малых лет начал строить свой ад, потому что каждый создаёт его по мере сил и возможностей, и у каждого он собственный, всё разрастающийся и углубляющийся».
Зубр тяжело вздохнул, вспоминая немыслимое для нормального человека детство.
- Много я тогда поисходил, поизъездил земли украинской, где только ни побывал, промышляя тем, что плохо лежит, а если не удавалось так, то и работой по найму, пока не загребли в детскую коммунарию. Хужей тюрьмы, скажу я тебе, нет. В той работать не надо, а в этой только и делали, что вкалывали спозаранку до темени на поле да на ферме под приглядом молодых урок, отсиживающихся в коммуне между воровскими делами. Как-то подсмотрел я в оконце, як зав гроши пересчитал и в железный ящик сховал. Такая меня зудь одолела взять их и мотануть подале, что, не долго думая, в тот же вечер подобрал ломик, взломал дверной замок и оказался у заветной скрыни. Но, как ни старался, вскрыть железяку силёнок не хватило. Зато хватило, чтобы продолбать черепушку сторожихе, сунувшейся сдуру проверить, что за шум. Сразу закричать не дотумкала, а потом поздно стало. Библию читал?
- Было дело, - соврал Владимир, потому что читал урывками и кое-что, наугад.
- В школе был у нас один богомол из захидников, всё бормотал молитвы як майский жук, нас заставлял слухать. Быстро исчез. Запала мне в башку одна поповская мысля, точно сказанная про наш людской мир: велико развращение человеков на земле, и все мысли и помышления сердцев их были зло во всякое время. Лучше не скажешь.
- Тебя крестили?
- Не знаю. Сколько помню – креста на мне не було. А што?
- Бога в тебе нет.
Зубр тихо засмеялся, нисколько не переживая по поводу такой утраты.
- Были б гроши. А у мэни тогда, после неудачного ограбления, ничога не було, кроме четырёх штор, што содрал с окон. Связал в узел и пийшов пешкадрала в Киев, пацаны гуторили, там есть к чему умелые руки приложить. Конец лета стоял, урожай снимали, в сёлах подкармливали. Добре добрёл, да не добре встретили. Поймали в облаве и определили в железнодорожную фазанку. Там я прокантовался несколько рокив, не напрягаясь, придурком. Знайшов в городе малое толковище из пацанов, бобёр ихний выслушал, взял, и стал я с ними по ночам курочить лавки и магазинчики. Менты, гады, не дали фазанку кончить – спеленали. Дали, по-божески, два года общего режима, отмантулил, тут Москва на Польскую Краину пошла, и я следом. Думал, в тамошней драчке и мне перепадёт задарма что-нибудь. Да и просто захотелось посмотреть тот край.
Зубр пошевелился, поплотнее натягивая опрятную телогрейку. Владимир сделал то же. Заметно похолодало. С речки тянуло зябкой сыростью.
- По твоей биографии кино снимать надо.
- Плёнки не хватит, и не выдержит она – потемнеет. У захидников, штоб им сало поперёк горла встало, намаялся. Все, как есть, - жлобы: ничего за так не давали, у них даже нищих нет. Ночлег дадут, накормят, но отбатрачь. А удерёшь, нагонят, так накостыляют, што в стоге отлёживаешься не день, не два. Не браты они киевским да харьковским, нас и за украинцев не считают. Но живут, не в пример нашим, богато и опрятно. Мотался я, мотался там от одного куркуля к другому промеж Львовом, Ужгородом и Дрогобычем да и забрёл невзначай на поляччину, где немцы уже началили. Скрутили меня польские жолнеры, што служили германцам, и отправили в Пшемысль. Там допросили, што видел, што слышал у советских, и отдали Гевисману. Ходил несколько раз за кордон, а потом – школа. Но и здесь свои достали. Почти добежал до бункера, когда почуял, как вляпался осколок ниже колена, и зажгло, но большой боли не було, а бежать не мог. Упал набок, кровь сочится скрозь штанину. Когда бомбардировка кончилась, подбежали курсанты, подхватили и оттащили стонущего в госпиталь. Там костолом в очках разрезал сапог, штанину, осмотрел, заулыбался, баит довольный: «Гут» и палец-шпильку вверх поднял. Подошёл Гевисман, порадовался вместе с ним, а потом отозвал в сторонку и о чём-то зашептались. Ноге нестерпимо больно, а они резину тянут. Доктор кипятился, горячо возражал, отворачивая умную морду в сторону, но начальник прикрикнул, и он смолк, позвал санитаров. Притащили меня в операционную, уложили на стол, наткнули маску, я и отключился. А когда включился, был уже в палате, а ноги со мной не было. Тот же очкастый гад в халате подошёл, криво улыбается, глаза прячет и снова твердит: «Гут». Если когда-нибудь свидимся, последняя будет встреча у «гута». Короче, оттяпали они мне ногу специально, почём зря, чтобы легче было внедрить к русским. Заночуешь?
- Нет, - резко отказался Владимир. – Ты иди вперёд, я уйду после.
Зубр внимательно посмотрел на него, но, ничего не сказав, оперся левой рукой о лавку и нагнулся, собираясь подняться, одновременно сунув правую руку под
Реклама Праздники |