и в глазах Германа затруднение в осмыслении только что услышанного.
Теплый голос:
Поясню на простом примере.
Капля, образовавшаяся где-то высоко в горах в недрах тающего ледника, остается каплей лишь мгновение, когда она падает в маленький ручеек. Попав в ручей, она уже сливается с подобными каплями и утрачивает только ей присущую индивидуальность. И когда капля рекой вливается в океан, она сама становится этим самым Океаном. А точнее – частицей Океана. Но ее уже нельзя выделить в том виде, в котором она скатывалась из ледника.
Так душа человека, пройдя много ступеней совершенствования, должна стать, теперь уже неотъемлемой, частицей Целого. И не имеет значения, как называют это Целое разные народы, разные языки, разные учения людей.
(Теперь уже с вопросом к Герману):
В таком толковании ты можешь понять и принять возможность существования ОДНОГО во ВСЁМ?
Герман
(с некоторой заминкой и даже немного неуверенно, как бы еще продолжая осмысление чего-то другого):
Да…
Теплый голос
(участливо, как бы подбадривая):
Тебя что-то смущает?
Герман
(решив, что если голоса отчасти повторяют то, что полчаса назад говорил ему Отто, спрашивает в ожидании теперь уже их ответа):
А как же Отто? Он, выходит, тоже неотъемлемая частица того Целого, что я называю Богом Единым?
Холодный голос:
Если бы это был судебный процесс, то в этом месте адвокат Отто обязательно бы заявил: «Протестую! Вопрос некорректный».
Теплый голос
(к Герману):
Я говорил о душах, которые прошли этапы совершенствования. Отто, насколько мне известно, давным-давно был лишен ее. Впрочем, надо проверить исполнение моего давнего приказа.
А пока проверка не проведена, протест принимается.
Поставленный тобой вопрос требует обстоятельного ответа и не есть темой сегодняшней беседы. Поговорим о значении Отто в жизни людей в другой раз.
Холодный голос
(громко):
Если успеешь!
Теплый голос
(к Герману):
Теперь, когда знаешь, что значит эгоизм, и как трудно его превратить в Единое Я, ты должен решить для себя, способен ли.
Сознание Германа начало возвращаться к реальному восприятию. И хотя галлюцинации покинули его, измученный ими мозг как бы все еще продолжал обдумывать новые вопросы, которые он хотел задать, но не успел.
.......................................
С похорон матери Герман вернулся полностью опустошенным. Пребывание в доме матери в течение десяти дней в памяти оставило лишь фрагменты: отпевание; гроб, опускающийся на белых, непомерно длинных, полотенцах; незнакомые старушки, говорившие на поминках теплые слова о матери и с укоризной смотревшие на непутевого сына; какие-то бумаги, которые надо было подписывать в связи с его отказом от наследства, доставшегося от матери. Кстати, его он отписал почему-то не в пользу местной церкви, как советовали старушки, а в пользу библиотеки исправительного учреждения для несовершеннолетних. Так теперь называлась ДТК (детская трудовая колония), разместившаяся здесь, в полуразрушенном монастыре, сразу же после гражданской войны
Все остальное было заполнено одиночеством.
Опустошенность и одиночество, как ни странно, еще усилились в многолюдной Москве.
В мозгу, как на полотне, все время рисовался каменно-ледяной астероид, летящий в абсолютно черном мраке космоса, неизвестно откуда, куда и сколько времени.
И лишь в каких-то непознанных глубинах живого еще естества Германа маленьким светлячком теплилась надежда: «ПОБЕДИТЬ ТРУДНО, НО МОЖНО».
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
«Вне зоны доступа...»
19.
А время, меж тем, текло себе дальше, и ему было мало дела до барахтающихся в его стремнинах людей. Оно лишь неумолимо поглощало часы, дни, недели, месяцы. И вот уже и весна с ее пробуждающейся к жизни суетой осталась позади, и назойливый, во все проникающий пух изможденных московской гарью тополей вспоминался теперь ушедшим в небытие еще одним июнем.
В жизни Германа, с точки зрения любого здравомыслящего человека, тоже, наверное, все шло хорошо, потому что шло оно безостановочно и неуклонно по нарастающей вверх. Его счета в различных банках мира вырастали, по подсчетам этих здравомыслящих, уже не в геометрических, а в каких-то еще непридуманных человечеством прогрессиях. Не было газеты или журнала (и уже не только специализированных, художественных), но даже самой обычной, самой занюханной газетенки, в которых бы ежедневно не упоминалось его имя в связи с какой-нибудь очередной немыслимой суммой, выплаченной за ту или иную его картину. Телеканалы – российские и зарубежные – объявили друг другу самую настоящую незримую войну в погоне за правом взять у него интервью, снять о нем хотя бы крохотный сюжет. Папарацци всех мастей, изданий и возрастов, о малейшем интересе к себе которых (ну пусть хотя бы одного из них!) Герман когда-то так безответно мечтал, теперь осаждали его с такой атакующей назойливостью, что, если бы рядом был Отто, Герман, не задумываясь, попросил бы его что-то с этим сделать, только не очень кровавое. Впрочем, Отто не нуждался в том, чтобы его о чем-то просили в общепринятом понимании этого слова. Порой достаточно было о нем просто подумать. Но те несколько автомобильных аварий, отправивших в травматологию шесть-семь наиболее быстрых из них, хулиганские нападения местной пэтэушной шпаны, отобравшей десяток камер и разбившей с пол-десятка физиономий наиболее вездесущим другим, лишение аккредитации трех и высылка из страны по подозрению в шпионаже четырех – все эти меры, несомненно предпринятые Отто, проблемы не решили. Папарацци как будто размножались – то ли путем почкования, то ли еще какого-то своего, неведомого миру, цехового изобретения – быстро и неумолимо. Их становилось все больше и больше, и скрыться от них уже совсем не представлялось возможным. А такая киношная ерунда, как темные очки, низко надвинутая широкополая шляпа и, даже в июне, глубоко упрятанное в шарф лицо, только еще сильнее раззадоривали их. Папарацци дежурили у его подъезда, караулили возле машины, и регулярно по ночам, когда водитель был дома, протыкали шилом колеса, чтобы Герман не сумел быстро умчаться от них. Водитель утром прибегал к Герману, долго и слезливо жаловался на такой дорожный беспредел, с которым ему за все века службы у Отто не приходилось сталкиваться, и в завершение своих жалоб всегда просил денег на ремонт колес. В конце концов, Герману так всё это осточертело, что он мысленно попросил Отто убрать с глаз долой и машину и водителя, отсутствие каковых и было обнаружено им на следующее же утро.
Писал Герман теперь не много, не часто, и давно уже не по той непреодолимой потребности души, с какой когда-то даже просто подходил к мольберту. Теперь живопись для него была не более, чем способом хоть чем-то занять свое, бесконечно утомительно-текущее время его жизни.
А еще с помощью живописи Герман безуспешно пытался хоть немного заглушить чувство неясной, но, с некоторых пор ставшей уже совершенно невыносимой, вины перед кем-то. И только одна мысль, одно стремление владели им теперь – найти из всего этого выход.
Пробыв в последний раз в Москве совсем недолго, всего около двух недель, Отто снова исчез. Но перед своим исчезновением напомнил, что 22-го сентября, в день осеннего равноденствия, он ждет его, согласно обещанию, данному Германом еще во время их первой встречи у Давида, в Мексике, в городе Чичен-Ица, у пирамиды Кукулькан, где в тот день между небесами и земным планом откроются невидимые ворота, через которые в небо, для их скорого исполнения на Земле, Герман должен будет направить свои самые сокровенные желания. Герман хотел сказать Отто, что ему незачем ехать так далеко, потому что желать, по сути дела, больше нечего. Родственников, которым он мог бы пожелать здоровья и долгих лет жизни, у него не осталось. Здоровья себе, после того, как даже сама душа его стала принадлежать Отто, желать было бессмысленно. Так же, как бессмысленно было желать любви - своей к кому-либо или кого-либо к себе. Зачем она, если у тебя нет возможности эту любовь в себе понять? А всего остального, о чем обычно просят люди - славы и денег - у него теперь было в избытке и без Кукулькана. Радости только от этого не было ни малейшей, но ведь не лететь же за тридевять земель и лезть на пирамиду только для того, чтобы пожаловаться небесам на отсутствие радости. Но когда Герман, собираясь отказаться от поездки, увидел взгляд Отто, он ничего этого говорить не стал, а только пообещал, что обязательно будет.
-И смотрите, не опоздайте, - предупредил его Отто.
-Буду вовремя, - пообещал Герман в ответ.
На том они и расстались – до 22-го сентября.
Сару он тоже не видел со времени своего возвращения из Лондона. Где она была все это время, и в какой точке Вселенной находится теперь, Герман не знал. Он неоднократно пробовал мысленно взывать к ней, как он это делал по отношению к Отто, но то ли Сара не хотела ему отвечать, то ли не владела даром знать чужие мысли на расстоянии.
Подсознательно Герман понимал, что договоренность с Отто встретиться в день следующего осеннего равноденствия у храма Кукулькан не может не иметь какого-то скрытого от него смысла. Неуловимая обычными органами чувств подсказка из самого окружающего его воздуха говорила, что ждать ему от этой встречи можно только неприятностей и потрясений. Возможно, каким-то звериным инстинктом, который у каждого из нас заложен генетически, Герман предчувствовал, что это будет их последняя встреча в земной жизни. Что-то нужно было до этой встречи предпринять, чему-то научиться – но чему и где, Герман не знал. Знал только, что отменить встречу или перенести ее было не в силах и не во власти никого из смертных. Слишком велика была сила Того, кто будет ждать его в том затерянном в джунглях городке Чичен-Ица.
Как это чаще всего и бывает, ответы на самые трудные вопросы приходят к нам неожиданно, и находишь их там, где совершенно не ожидал найти.
Так вышло и сейчас.
Сидя однажды вечером перед телевизором и бездумно прощелкивая каналы – от начала в конец и обратно, Герман обратил внимание на сказочную зимнюю картинку какого-то сибирского пейзажа с уютной деревянной церковкой. Герман остановился на этом канале. Вскоре он узнал, что речь шла о том, как в конце XIX века сибиряки, проживавшие в столице Российской империи решили устроить храм для совместной молитвы под покровительством святителя Иннокентия Иркутского. Среди главных ревнителей и жертвователей устройства придела в честь Святителя Иннокентия - Иркутского Чудотворца - называли уроженца Иркутска, миллионера-золотопромышленника, вставшего впоследствии на монашеский путь, Иннокентия Серебрякова. И в рассказе об этом Серебрякове были приведены его слова: «При помощи своих денег я видел мир Божий, повидал всяких людей на свете, изучал их жизнь, быт, нравственное достоинство, узнал все их радости,
| Реклама Праздники |