Этой драгоценностью было Его бессловесное Учение. Он источал сироп Знания из имбиря и мяты, чтобы со временем тот засахарился в сердцах внявших в изумрудно-золотистый кристалл Абсолютной Мудрости…
«Господи! Помоги мне понять, о чем она говорит!»
-...Все и каждый, кто находился на бульваре, широко раскрытыми, прояснившимися глазами смотрели на Него. Он же не смотрел ни на кого в отдельности, но мы знали, что Он видит каждого из нас, и каждый чувствовал на себе тепло Его ласкового, успокаивающего взгляда. В Его шагах слышался глубокий и вечный шум океанов. Его одежды источали солёный и терпкий запах моря и накалённого солнцем песка. Его руки говорили об апельсиновой цедре...
«Руки говорили об апельсиновой цедре? Интересно, и как это может быть?»
-... лимонных рощах и горячем миндале. В них листья лавра и розмарина. Там, где Его сердце, горела и алела шипами приколотая дамасская роза, и лепестки её были осыпаны сладким бисером сахара. Его ноги были омыты маслами сандала и можжевельника из янтарных и малахитовых сосудов. Он ступал по дымным опалам, и там зацвели фиолетовый цикорий, бузина и шиповник.
«На Чистых прудах фиолетовый цикорий? Точно сумасшедшая!»
-... По ногам вились гибкие виноградные лозы, и, налитые сладким винным соком гроздья, клонились к душистым солнечным лугам, где пестрели цветы васильков, горечавки и медового клевера. Из Его сердца лились, журча и переливаясь, потоки серебряных ручьёв. Проливались на шелковистые луга обильными алмазными росами и дурманили ароматами клубники, малины и душицы. Он дышал воздухом, заполненным радугой и соловьиной трелью. В воздухе разносился вкус фруктового мармелада, марципана и сладкой тягучей карамели; свежесть зелёного чая с персидским жасмином и бодрость горячих кофейных зёрен Аравии. Время перестало существовать вообще – оно не остановилось и не замедлилось, его просто не стало. Не могу более или менее точно описать то, что посчастливилось мне увидеть, почувствовать и понять. Вопросом кто Он, думаю, задавались все, кто находился на бульваре. Но думаю, все они, как и я, без сомнений знали, кого довелось нам встретить, и чей путь, пусть несколько шагов, мы наблюдали. Я полагаю, что никто, и я в том числе, не осмелились сказать вслух, кто же Он такой, и лишь тихим шёпотом сердца, очень редко, произносили Его имя, испытывая при этом трепет. И ещё неотвязную мысль, вопрос, который некому задать – почему именно я, почему каждый из нас был озарён ЧУДОМ?
Слово ЧУДОМ она так и сказала - со всеми пятью заглавными буквами.
Герман может и сказал бы что-нибудь этой девушке в ответ, если бы только был уверен, что она его услышит, или если бы знал, как надо разговаривать с сумасшедшими...
Если, конечно, она и вправду видела Его...
Но и в таком случае ему тоже нечего было сказать ей – ведь что еще можно сказать тому, кто видел Его?
И Герман молча пошел дальше.
И девушка тоже пошла дальше. Она не была сумасшедшей, она просто должна была в этот день пройти мимо.
Метрах в тридцати впереди по бульвару Герман увидел какого-то художника, который перед поставленным на треногу этюдником, то отходя, то подходя к нему вновь, что-то рисовал длинной кистью, которую он артистически держал за самый кончик.
Герман, подстегиваемый ревнимым любопытством коллеги по ремеслу (да и просто обычным в таких случаях любопытством), чуть ускорил шаг. Подойдя к художнику, он увидел, что тот предсталял из себя вблизи.
Это был мужчина в возрасте годам ближе к шестидесяти, роста среднего, не полный, но, в то же время, и нехудой, а, как определил это состояние Герман, «подернутый слоем тонкого, нездорового, желтоватого жира». На носу художника висели очки, запятнанные так, что непонятно становилось, как он вообще через них что-то может видеть. Рыжеватая щетина над его верхней губой, щеках и шее скорее свидетельствовала о запущенной небритости, чем о наличии короткой бороды. Одет художник был никак не по сезону – в густо испачканную красками фланелевую, сине-клетчатую рубаху навыпуск и заношенные, также очень нечистые от краски, коричневые, топорчащиеся на коленях брюках из мелкого, местами словно выеденного молью, вельвета. На голове его, бритой то ли наспех, то ли в темноте, и оттого местами оцарапанной лезвием, набекрень был натянут черный фетровый берет с пришитой спереди тряпичной звездой. Но самое удивительное во всем этом была та картина, которую писал художник. На холсте размером 50 х 70 см, с почти доскональной схожестью с оригиналом (во всяком случае, именно так помнил Герман многократно описанный в журналах украденный вариант картины) в состоянии завершенности на три четвертых, вырисовывалось полотно Эдварда Мунка «Крик». Никакой открытки или репродукции этой картины, чтобы так точно копировать ее, перед художником не было. Он просто записывал холст знаменитой на весь мир картиной, сантиметр за сантиметром, сообразуясь с каким-то своим, непонятным для Германа внутренним видением сюжета.
-Что это будет? – спросил Герман художника, очень интересуясь тем, каков будет его ответ.
-Ничего. Просто крик, - ответил художник, нанося долгий извилистый мазок оранжево-красной краски на небо. И тут он, явно извлекши ее из недр своих собственных мыслей, сказал фразу, которую когда-то сказал сам Мунк, и которую Герман неоднократно читал в его биографии: - «Я шёл по дороге с двумя приятелями, вдруг солнце зашло и все небо стало кровавым, при этом я как будто почувствовал дыхание тоски. Я задержался, опёрся на балюстраду моста смертельно усталый. Над чёрно-голубым фьордом и городом висели клубы кровавого пара. Мои приятели пошли дальше, а я остался с открытой раной в груди. Громкий, бесконечный крик пронзил окружающую природу». Это состояние я и пробую передать.
-Вы занимаетесь творчеством Мунка? – догадался Герман.
-Ну, можно и так сказать, - согласился художник. – Каждый художник, в конце концов, тем и занимается, что своим творчеством.
-Это понятно. Но вы-то пишете картину Эдварда Мунка?
-А чью еще картину я должен писать, если я и есть Эдвард Мунк? – спросил художник. – А вы меня знаете? – удивленно спросил он. – Кто нас познакомил?
Герман не ответил. Одно из двух – или он начал сходить с ума, или сегодня что-то нездоровое творится в воздухе. Из двоих, подряд встреченных им людей, оба оказались, мягко говоря, не в себе.
-Как вам кажется, - тем временем спросил художник, - у меня получается похоже на крик?
При слове «крик» в мозгу Германа молнией сверкнул невесть из каких глубин мозга пришедший сюжет – все та же, нарисованная им на салфетке в Лондонской гостинице протянутая к небу, из которого били лучи солнца, молящая о чем-то рука. Но теперь рука продлевалась в вывернутое в неестественной позе тело. Весь сюжет был исчеркан карандашными намеками на какие-то предметы, изгибы, на искаженное нечеловеческим страданием, закинутое к самой спине лицо с закрытыми в муке глазами... В левой нижней части рисунка Герман успел увидеть и запомнить написанное прописью слово «Иезекииль».
«Что это было?» - несколько опешив от неожиданного видения, подумал Герман.
А в это время неведомый художник, не только пишущий картину Мунка, но и говорящий его словами, словно о чем-то, о чем уже говорил раньше, продолжал :
-«Мать, которая умерла молодой, передала мне склонность к туберкулёзу, а легко возбудимый отец, набожный до фанатизма, посеял во мне семена безумия… С момента моего рождения ангелы тревоги, беспокойства и смерти были всегда рядом… Часто я просыпался ночью, оглядывал комнату и спрашивал себя: “Не в аду ли я?”»
«Не в аду ли я? – эхом отозвалось в мозгу Германа. - Вот что это было! - вслед за словами художника ясно понял он ответ на свой вопрос Что это было? – Это был... мой крик... из ада!»
Совершенно обескураженный возвращался Герман домой. Чтобы как-то отвлечься от всех мыслей, приходящих на ум после сегодняшних встреч, он вставил в мобильный телефон наушники и воткнул их в уши. Ему было безразлично, на какую волну настроено радио в телефоне, он просто хотел заполнить свою голову какими-нибудь звуками, любыми, но только чтобы не слышать своих мыслей. В радио говорилось что-то об акциях, потом посокрушались о вырубке амазонских лесов, посетовали на глобальное потепление. После потепления перешли к обзору происшествий за последние два дня. Происшествия тоже случились разные – где-то разлилась нефть, на подмосковной трассе М5 столкнулись две фуры, вооруженные подростки напали на машину инкассаторов, да где-то в центральной России при пожаре в огне погибли какие-то двое: алкаш, заснувший с зажженной сигаретой, и его соседка этажом выше. Из это, из основных происшествий, было, пожалуй, все.
Когда Герман добрёл, наконец, до своего дома, поднялся к себе на этаж, подошел к своей квартире и вставил в замочную скважину ключ, на звук открываемого замка тут же, с долгим предварительным лязганьем замков, приотворилась дверь из соседской квартиры. Из ее темной глубины высунулась маленькая, седенькая, довольно бойкая старушонка. Герман не был знаком с соседями, потому, мало обращая на старушонку внимания, лишь слегка кивнул ей головой в знак приветствия.
-Молодой человек! - противным скрипучим голосом обратилась к нему старушонка.
Герман вопросительно посмотрел на нее.
-Вы мне?
-Ваша фамилия..., - старушонка скосила вниз за дверь глаза, сверилась с бумажкой, которую держала в далеко вытянутой руке, и, тщательно проговаривая слоги фамилии, произнесла: - ...ваша фамилия Сто-ков-ский?
-Да, - ответил Герман, чуть холодея внутри.
-Вам телеграмма.
Старушонка протянула Герману телеграмму. Лет сто не получавший никаких телеграмм Герман взял из ее рук бланк, но начать читать, что в нем было написано, не мог. Он только смотрел в упор на старушонку, ожидая, когда та исчезнет.
-Примите мои соболезнования, - прежним противным голоском сказала старушонка, и, для приличия шморгнув носом, снова исчезла за своей дверью, с долгим лязгающим скрежетом в обратном порядке повторив процедуру запечатывания себя изнутри несколькими замками.
Герман прочел телеграмму. В ней было написано, что вчера умерла его мать.
17.
Всякий, кто когда-нибудь летел из Америки в Россию, знает, что по длительности и скукоте с этим перелетом трудно сравнить что-либо еще.
Второй раз за последние полторы недели испытывал Моцарт это состояние тринадцатичасового отупевающего ничегонеделания на высоте в десять тысяч метров. Могло даже показаться странным, что и он, как и Николай, когда-то хотел стать летчиком. Впрочем, в то время, когда Михаил этого хотел, он и на самолете-то не летал ни разу. И сейчас Моцарт думал, что, если эта профессия вся состоит из таких вот бесконечных перелетов, то, может, и не стоит жалеть о том, что мечта его не сбылась.
«А вот Николай летчиком стал», - подумал он, желая придать этой мысли оттенок сочувствия. Но ощутил, что не сочувствие, а вновь оживший тихий ужик зависти опять прохладно и мерзко скользнул по сердцу.
«Все равно, скучно», - еще раз, в попытке убедить себя в этом, сказал он себе.
А самолет, меж тем, бесконечно летел и летел все над одной и той же Гренландией. Хоть их борт и вылетел из
| Реклама Праздники |