Какое великое множество отчаявшихся душ, таких как Агнесс, извлечёте Вы на свет Божий! Но сколько благочестивых людей низвергните Вы во мрак неверия!
— Пора ехать, — перебил Шварц, не придав значения сказанному. — Предлагаю продлить наш союз, по крайней мере, до Эрфурта. Вы знаете кратчайший путь, а мы владеем мечем. Кроме того, ежели по пути нас ранят или мы захвораем, господа Гогенгеймы уврачуют нас.
Смех расплескал остатки тайны, и день окончательно вступил в свои права. После отменного завтрака, состоявшего, среди прочего, из перепелов и вина, полюбовавшись видом лесистых холмов и предместий Эрфурта, что открывался из окна главной залы, все четверо отправились в путь.
Гогенгейм с удовольствием разглядывал подаренный меч, Шварц вспоминал вкус терпкого вина, коим потчевал их хозяин замка Рабенштейн, а мысли Мартина были целиком заняты предстоящим университетским диспутом. Осталось сказать лишь о маленьком Теофрасте. Он, как и следовало ожидать, перебирал в уме новые комбинации трав, из которых намеревался приготовить небывалое лекарство.
Глава XVIII
И будет в те дни:
Изнутри Зал Премудрости будет представлять собой полый шар, выстланный треугольными ячейками в количестве 3333, по числу обладателей лиловых плащей, имеющих право вступать под своды белоснежного купола. Светящийся камень упадёт за несколько столетий до описываемых событий на вершину скалы, что приведёт к возникновению кратера идеальной полусферической формы. Расплавившаяся каменная масса, застыв, примет вид треугольных гнёзд. Но удивительнее всего будет то, что поверхность кратера начнёт притягивать любые попадающие туда предметы. Люди смогут ходить по отвесной стене как по горизонтали. Когда полусферу увенчают такой же величины куполом, окажется, что сила притяжения распространяется и на него. В Зале Премудрости не будет верха и низа, вернее, «верх» и «низ» будут перемещаться вместе с вошедшим. Появится мнение, что Летопись содержит разгадку тайны происхождения Огненного Камня и Зала Премудрости. Правда, и это мнение подвергнут сомнению. Всё, что произойдёт в описываемые дни, смешает привычные понятия, которые до того, будут существовать как бы сами по себе, независимо ни от кого.
Стройное учение вдруг накренится и даст трещину.
Ни одно слово ни разу не нарушит священной тишины Зала, но гигантский шар готов будет лопнуть под давлением неуловимого гула мыслей и настроений, сливающихся в апокалиптической какофонии.
Летопись. Образ. Предание. Высшее Знание. Незыблемые столпы, на которых будет веками покоиться вера человечества, рассыплется стремительно и неожиданно. Ещё несколькими днями ранее вериться будет легко и естественно. Иное толкование мира невозможно будет даже вообразить. Верить будет не каждый в отдельности, а все вместе, верить будет нечто, распыленное между жителями Города и связывающее их воедино. Но стоит одному из них подумать: «я», — и следующей мыслью неминуемо станет: «не верю».
Верить «во» что-то — будь то Летопись, Образ, Предание, рождение божеств — смогут «они», «мы», но никак не «я».
В тот судьбоносный день Зал Премудрости заполнит драпированная мужеством растерянность. Посаженный под замки страх вспузырится, готовый броситься на своих тюремщиков, и с наслаждением вонзить в них ядовитый зуб. Изо всех щелей потянет неизвестностью, лёд здравого смысла истончится настолько, что готов будет рухнуть под собственной тяжестью. Свершающаяся на глазах утрата обратит любую возможность в бессмыслицу ещё до того, как та успеет обрести в сознании осязаемые формы. Смысл бытия придёт в движение, хуже того — он-то и станет самим этим движением. А Начикет будет неумолимо приближаться с каждым ударом сердца, чтобы обнаружить всеобщее бессилие. И только Великое Заклинание — чистейшая власть — ещё сможет удерживать расползающееся Знание.
Фигура Начикета бесплотным крылом рассечёт отяжелевшее пространство. Он явится, просветлевший от перенесённых терзаний, распахнутая душа его заискриться вековыми смыслами. Вера, чистейшая вера, лишенная всякого предмета, выпорхнет огненным лепестком из отвердевшей лавы учений, вознося полегчавший дух к бездонной глубине.
Принадлежащий мгновению, он будет чем угодно: поиском, утратой — но только не обретением. Он станет великим отрицанием, которому ничего не предшествует, но которое с необходимостью предшествует всему.
Вестник чистого устремления, он позовёт в абсолютную бесцельность, и не станет отрицать истину ради истины. Он не одарит её сомнением, не унизит выстраданное «не» утверждением чего бы то ни было, не обесценит вопрошание ответом. Начикет превратится в зов.
Его появление уничтожит всё — даже пустоту и небытие. Никто не сумеет понять происходящего, но всех вдруг охватит желание следовать за ним, и именно потому следовать, что он никуда не поведёт их. Каждый возжаждет поверить ему, лишающего веру идолов. Отныне их спасение будет состоять в добровольной погибели, которой они отдадутся с бесстрашием освобождения.
Великое Заклятие будет сломлено, так и не успев состояться. Омар встанет, за ним последуют остальные мудрецы, вознеся к Начикету глаза и руки: 3332 лиловых луча взметнутся к его зыбкому силуэту, парящему последи Зала. Ярче всех воспылает луч Александра, сына Паисия.
Глава XIX
Едва ли где-нибудь ещё обдавало Клааса таким разнообразием паранормальных лиц, как на провинциальных концертах органной музыки. Вот и сегодня, даже антропоморфный пограничник в пропитанном одеколоном камуфляже на российско-абхазском рубеже показался ему более реальной фигурой, чем экзальтированные дамы и нарочито корпулентные мужи, заполняющие собой пицундский храм в предвкушении собственного эстетического суждения о прослушанном. Клаас не сумел бы сказать наверняка, какие именно общественные сдвиги ввергли подобную публику в концертные залы. Очевидно, те же, что преобразили народ в электорат, шлягер в хит, а кегельбан в боулинг. Остаточное музыкальное образование в сочетании с советским вузом и постсоветским сетевым маркетингом благополучно перелицевало филистера в потребителя, завершив формирование новой русской полуинтеллигенции.
В этой толпе нет-нет да и мелькнёт безупречно окученная, надушенная голова лет тридцати, гордо проплывающая по рядам, раскачивающаяся в такт общественному вниманию как поплавок на волнах. Моложавого вида ценитель искусства всегда призывно жаждет почитания. Если бы у него водились деньги или он обладал хваткой менеджера, то добивался бы признания в элитах, спекулируя дериватами на рынке ценных бумаг или обеспечивая профицит бюджета в правительстве. Но ему выпало родиться в полуинтеллигентском гетто и унаследовать ремесло отцов и дедов. Что делать? Приходится поднимать самооценку в узком кругу себе подобных, проявляя самоотречение, порой даже героизм, во имя высокого. Возможно, он даже окончил консерваторию и начал сочинять. Всем видом своим он говорит: «Да, здравствуйте, это я — композитор, интеллигент, творец практически. Посмотрите на меня, как музыкально я раскланиваюсь, как контрапунктически ступаю. Мы с Вагнером, ах что там с Вагнером, мы с Хендемитом и Штокхаузеном… Мы пишем современную музыку. Я, я пишу. Я.»
Не подлежит сомнению, что музыка эта сработана безупречно, с соблюдением всей накопленной веками рецептуры, она сложна как известная науке вселенная и всё же чужда всякой чрезмерности. Её дизайн целиком соответствует функциональной составляющей. В ней наличествует всё необходимое и нет ничего лишнего — это поистине эргономичная музыка: никаких упрощений, уступок примитивному вкусу и в то же время отсутствие вычурности, старомодной лиричности. Музыка — Mercedes, музыка — Mitsubishi, музыка — Apple. Агрегатные узлы подогнаны столь идеально, что критика просто невозможна, поскольку в созвучиях предусмотрено всё. Такую музыку нельзя ни улучшить, ни опровергнуть, но можно только потреблять или не потреблять. И она величественно допускает непотребление себя, будучи вполне либеральной. При всём том, она крайне строга и может прозвучать как окрик всякому увлекающемуся.
Лишь в одном сочинении композитор позволил себе. Он вышел, нет — выплеснулся, за рамки функциональности. Наверняка был повод: страстный роман, незаконное рождение, закономерная смерть, да мало ли что. Но буря улеглась, и более случайных, ненужных произведений он не сочинял. Музыка вновь заработала безупречным шеснадцатициллиндровым двигателем, самореализуясь и самореализуя слушателя.
Сегодня моложавый композитор, да и вся масса ценителей, эпицентром которой он пытается сделаться, особо неприятно поражает Клааса. Происходит это отчасти из-за вконец расстроенных нервов. Но дело не только в повышенной раздражительности, которую Клаас, кстати, вполне осознаёт. Клаас чувствует присутствие в зале кого-то, кто безо всякой нарочитости представляет собой незримую, но при этом совершенно явственную противоположность собравшейся на концерт публике, эпицентр иного, быть может, рассеянного во времени и пространстве сообщества. Клаас перебирает лица в поисках незнакомца, и тут на глаза ему попадается человек, которого музыка Букстехуде способна повергнуть в смиренный трепет. Такого пришельца нельзя не заметить, как бы он не прятался от посторонних взглядов. Вот он сидит, понурив голову, не смея поднять глаз, ибо чувствует всем существом своим нечто похожее на раскаяние — глубокое и торжественное. Орга́н пробуждает в нём то подлинно человеческое, что одно только и способно, будучи извлечено из под завалов повседневности, слиться с Запредельным. Он не станет жалеть себя, но захочет оплакать собственную приземлённость и, более всего прочего, проникнется желанием благо-дарить.
Он сидит во втором ряду, сухощавый, с правильными чертами и длинными до плеч седыми волосами. Родственная душа, Клаас поддаётся музыке, закрывает глаза, его подхватывает огромное крыло, сотканное из звука, насыщенного и нежного, и несёт над шеренгами человечьих голов и органных труб. Купол расступается, лики на фресках оживают. Эдик пристально всматривается в неземной красоты глаза святых, исполненные благосклонной тайны. Новый порыв звука, вздымающегося кристальной волной, влечёт его выше, оставляя далеко внизу крестообразный храм и жмущиеся к нему домишки. Совсем рядом в унисон кружатся чайки, вскоре исчезают и они, и вот нет более ничего, кроме объятого звёздами живого и трепетного тела Земли, плывущего в будущее по незримым вселенским траекториям. Шествие столь торжественно и уверенно, что любая тревога, если бы она и могла долететь сюда, вызвала бы улыбку. Музыка охватывает вселенную радостным заревом, и каждая звезда отзывается в ней сияющим многоголосьем. Клаас вспоминает монаха с крестом, старомодного как правда.
«Любовь из них большее», — возвещает вселенная. Любовь. Крестная Любовь. Многоликая словно само страдание, которым приходит она. Внятная тем лишь, кто вынужден безотрывно взирать на истерзанное человеческое тело. Тело Клары. И тело Того, Кого Эдик никогда не видел, кроме как на картинах и в скульптуре, в Кого
Реклама Праздники |