Я не могу сказать, что эти малые произведения, как бы я ни хотел, чтобы не оставаться в одиночестве, сочинил сам Иван Карамазов. К сожалению, нет. И сочинил сам автор, Федор Достоевский. Иван Карамазов полностью был, оставался в его власти и ничего не мог пикнуть без его на то соизволения.
Другое дело, черт Ивана Карамазова. Я думаю, что это черт выскочил из Ивана Карамазова не без участия Достоевского, описавшего его. Но свои ли слова автор приписал ему? Конечно, автор представил дело так, что черт якобы вился галлюцинацией Ивана Карамазова, который находился в белой горячке. Именно от отца он унаследовал склонность к употреблению коньяка, в коем превзошел отца, попивая его не на людях, как отец семейства в куру своих сыновей, а наедине с самим собой прерывая в глубоких раздумьях. Для обострения ума он использовал коньяк, как допинг, вроде мексиканских колдунов или ямайских бокоров (вудуистов), использующих «дымок» для проницательности, проникновения мир духов. Только Иван Карамазов употреблял не траву, а коньяк для общения с духами, которые представлял в виде идей. Это неверное толкование идей и послужило причиной его самообмана, иллюзорного существования, пребывания в иллюзии. Он перестал чувствовать разницу между сном и явью, иллюзией и реальностью, ибо часто находился в опьяненном состоянии. Он упивался своими идеями, жил ими, жадно ждал их появления, а когда они не посещали его, пил лошадиными дозами коньяк, живо представляя своего шутовского отца-протагониста, в общении баловавшегося коньяком, который развязывал ему язык. Ивану Карамазову коньяк развязывал ум, освобождая его от сковывающих его правил. Здесь Иван дал маху, перепутав воображение с мышлением. Это и понятно почему. Его автор писатель, а не ученый, склонный в своем художественном творчестве не столько к рассуждениям и вычислениям, сколько к игре воображения, находящей свое воплощение в игре слов. Но слова не мысли и образы не идеи. Образами мыслей, их формами являются не фантазии, мечты, а идеи. Это образы без образов, ими, в них видят, но не видят их. Мыслящие люди видят мир в идеях, а не идеи в мире. Мир идей нельзя представлять себе наглядно. Это иллюзия, оптический обман сознания, заинтригованного собственной внутренней жизнью вне окружающего мира и подменяющего его собой. так всегда бывает с пьяненькими, коим Достоевский посвятил целую главу в другом своем произведении - «Преступлении и наказании». Принимать свои мысли за реальность – это сущее наказание за опьянение собственным или тем более чужим сознанием, находясь под внушением.
Это размышление навело меня на мысль о том, что не является ли сам дьявол превратным образом ветхозаветного отца, бога до творения в сознании творца? В этой логике становится понятным явление черта, как галлюцинации, в опьяневшем от коньяка сознании нашего мыслителя, Ивана Карамазова. Аберрация оптики ума героя, вызванная белой горячкой от неумеренного распития коньяка, свела его с ума. Но это только внешняя канва событий. Черт явился симптомом, знаком помешательства. Черт – это знаковое событие. Он означает событие, факт сумасшествия от большого, гиперболического ума, несоразмерного ничтожному, мелкому интеллигенту. Достаточно вспомнить то, как вел себя Иван Карамазов на суде, показав все свое ничтожное карамазовское естество, которое прятал под личиной философа-скептика. Вот и вылезло наружу его ничтожное «Я».
Когда явился черт Ивану Карамазову? Тогда, когда он принял явление за то, что явилось, консистенцию за субсистенцию, образ идеи за саму идею, за сущность того, что трансцендентно уму, но чем он пользуется, если на это есть воля свыше, по наитию, интуитивно умно. Что явилось тому причиной? Хождение автора «не в ту степь». Достоевского занесло на территорию чуда, в опасную для мысли зону, где одно принимается за другое, иное. Опьяненный игрой своих слов, Достоевский не смог выйти из образа своего мыслителя, из философски мнимого образа мысли, то есть, из образа философского мнения (мнительности) и обратился в черта. Черт явился фигурой недомыслия автора, его неспособности додумать свою же мысль, принятую за идею, о том, что «все позволено», если есть нет бога. Тогда есть черт, который и объявился, заявив своим присутствием об отсутствии бога. Но его присутствие иллюзорное. Черт есть знак, указующий на присутствие бога в его отсутствии. В присутствии черта бог отсутствует наглядно, существуя невидимым образом. Черт есть призрак больного сознания, в данном случае больного словом, не дающим места для простора мысли. Черт есть alter ego Ивана Карамазова, раздувшееся до размеров его личного бессознательного и не дающего самому Ивану места быть внутри себя, ибо его некуда вытеснять. Место вытеснения уже занято. Единственный выход – выйти и себя, из Я, то есть, сойти с ума.
Черт Ивана Карамазова – наследник двойника титулярного советника Голядкина, этого героя ранней повести Федора Достоевского «Двойник». Писатель вновь вспомнил в романе «Братья Карамазовы» о двойнике героя для того, чтобы показать, как средний брат «проклятой семейки» (она проклятая хотя бы потому, что братья замешаны в сугубо «мокром деле» - в отцеубийстве) относится к самому себе. Черт в романе – это не столько инфернальная, потусторонняя личность или личина, адское дно бога, если смотреть вниз божественной вертикали, в область отрицательных величин, сколько образ обнуления духовной вертикали, опошления самой идеи потусторонней жизни, напоминающий абсурдный объект фантазии (фантастического представления) помещика Аркадия Свидригайлова из романа «Преступление и наказание» о вечности в виде баньки с пауком в углу. Черт Ивана Карамазова есть отражение самого Ивана Карамазова в его собственном сознании. Таким он видит самого себя и от такой (черт-те что) презентации в качестве уже репрезентации сходит с ума. Черт знает, что, но знает ли Иван Карамазов? Он узнает себя в черте и не узнает, боится узнать и признать.
Иван Карамазов раздаивается в рефлексии, которая обращается в разговор с самим собой в качестве постороннего. Так посторонний или потусторонний Иван Карамазов самому себе в помешанной (сумасшедшей) рефлексии? Трудно однозначно ответить на этот вопрос. Тем более трудно ответить, что со слов близких Федора Достоевского можно было услышать убеждение в том, что в образе Ивана Карамазова писатель изобразил самого себя в раннем, молодом возрасте. Вероятно, автор амбивалентно относился к самому себе и поэтому писал не столько от себя, сколько от лица героя, не собственно личным, а чужим словом. И такой чужой стиль письма стал личной приметой, характером самого писателя, как человека, как творческой личности. В этом есть некоторая ненормальность не только художественно-литературного, но и философского свойства. Многие писатели детективного жанра не вполне психически нормальны. И это понятно почему: влечение к преступному (криминальному) образу мысли портит душу. Тем более общественное признание Достоевского преступником-каторжанином заставило его считаться с этим. Но здесь я вижу и другую, иную ненормальность. Это уже не столько душевная ненормальность, сколько интеллектуальная ненормальность, ненормальность самого ума писателя, настоящее, а не литературное сумасшествие.
Глава пятая. Философия Иисуса
Конечно, многие философы, не мыслители, на самом деле никакие не нормальные, а, напротив, свихнувшиеся с ума больные, несчастные люди. Об этом говорил не только Фридрих Ницше, но и сам Платон, проговорившийся о том, что философия есть вывих ума философствующего, размышляющего о самом себе. Но кого люди считают нормальным? Того, кто не делает самого себя предметом размышления и не размышляет, вообще, а инструментально думает только тогда, когда думать не может. То есть, обычные, нормальные, бытовые люди, короче, обыватели, думают не самопроизвольно, но под давлением предлагаемых обществом и природой, организмом обстоятельств жизни. Они живут естественным или общественным, культурным инстинктом, который принимают за рассудок. С этой (не философской, а естественной) точки зрения (установки) самопроизвольное (самостоятельное) размышление есть угрожающее организму и социальному положению чрезмерное, преувеличенное (гиперболическое) употребление ума, подменяющее своими мысленными связями реальное положение вещей, разделенных пространством.
Я уже не говорю об утверждении Ницше, что болезненное состояние его ума является наивысшим здоровым состоянием его самого.
Мыслитель, напротив, полагает себя самим собой и никоим образом не сомневается в том, кто он есть. Он спрашивает о другом, - о том, что значит быть Я? Сущность Я таинственная, но его таинственность не мешает мыслящему делать то, что возможно, - думать, думать и о том, что значит быть Я в жизни наедине с самим собой и в обществе себе подобных, общительных, но не таких же, как и он, мыслящих людей. Люди больше говорят, чем думают. Мыслитель же мыслит, а если говорит, то для того, чтобы понять то, что он подумал. При этом важно для него то, что он подумал, стало тем, о чем он думает. Именно это напугало Достоевского в образе начинающего мыслителя Ивана Карамазова, напугало то, что он оказался в «черт-те что» положении, - в положении черта.
Таким образом, он стал посторонним самому себе, как обывателю, вроде его отца и братьев. И это его никоим образом не обрадовало, но, напротив, вывело из себя. Средством борьбы против того, что он сам мыслью загнал себя в тупик, стал тупить, послужили его логии про инквизитора, геологический перелом и квадриллион километров, которые привели его к тому, что «все позволено», что окончательно повредило его в слабом, хрупком уме. Короче говоря, он сломался, узнав от своего верного слуги в преступлении, Павла Смердякова, что стал идейным вдохновителем отцеубийства: «один гад убьет другую гадину: и тем избавит человечество от гадости». Вот что значит мнить себя мыслителем и путать болтовню с самим собой (чертом) с размышлением.
Есть буква (тело, плоть, материя) в качестве текста (языка) героя, который становится тестом средством проверки его способности к воплощению, к проявлению в материале воплощения, явления мысли. Мысль есть дух букв, который живет между буквами в качестве их связи, как смысл; это связь по смыслу. Так у человека слово в речи есть его тело (акустическая плоть, материя), которое с дыханием (его духом или душой) исходит, изливается (эманирует) энергией из него, изнутри наружу для коммуникации (общения) с другими, ему подобно говорящими людьми.
Таким образом, он вместе с ними понимает тот же смысл, единящий их. Если они понимают этот смысл, как тот же самый, то он является адекватным, истинным, является в истине, не-сокрытым.
Но, как правило, истина в силу своей универсальности, всеобщности необъятна человеком, и поэтому