Шалый молчал.
- Ну, отвечай. Или язык отсох, от страху-то? А, вроде, не из пужливых…
- А мне все едино: пужайся, не пужайся – не помилуешь, - голос Шалого дрогнул, напрягся, и вдруг зазвенел. – И виниться не буду – не виновен. Потому как служба и царю, и Отечеству придумана, чтобы сильных кормить. И порядок тот неправеден, раз через униженье людское устроен. Не приемлю порядок тот, и служить ни царю, ни Отечеству не хочу…, - голос светловолосого сорвался, он закашлялся: тяжело, с хрипом.
Николай Федорович шагнул к Шалому, в упор долго смотрел в его распахнутые, отчаянной сини глаза.
- Та-ак. Порядок, говоришь, неправедный. А то, что порядок тот господом нашим устроен и един для всех не только у нас, но хоть и у немцев, хоть и у татар – тебе, может, неведомо? Что божеский это порядок и не человеку судить о нем?
- И бог выдуман, капитан, выдуман, чтобы порядок неправедный оправдать, как ты оправдываешь, - всхрипывая, торопливо заговорил Шалый, словно боясь, что капитан не даст досказать, - выдуман от робости людской, непонимания назначения своего человеческого. Сам себе человек и царь, и бог, а Отечество ему – мать с отцом, да дом родной…
- Молчи, пес! – оборвал Николай Федорович, чувствуя, как вместе с удивлением на странные слова Шалого в душе его поднимается гнев оскорбленной чести. – Я тридцать лет Отечеству – государству российскому служил, кровью своей славу и честь народу русскому добывал, а ты мне порядок свой устанавливаешь, тать! И по тому порядку поганому твоему я червь получается ползучий, так? А ты – выше всех в гордыне своей разбойной? А то, что порядок твой к уничтожению всякого порядка ведет – не ведаешь? Коль законы не писаны, да веры нет – так делай, что хочешь, любой разбой твори. Чем твой порядок обернулся, знаешь? Ты сына моего, долг исполнявшего, убил, душегуб, тварь ты ползучая…, - и отвернулся, чтобы скрыть подступившую слезу.
В тихой, застенчивой Соне, глаже стекла стелющейся, застыло умиротворенное, подернутое легкой дымкой августовское небо и благодатный от переполнявшей его спелости лес на противоположном берегу лениво красовался в голубом зеркале воды.
Долго молчал старый капитан, глядя на реку, а затем сказал тихо, будто себе самому:
- А заболтался я что-то с тобой, тать... С чего бы это? Пора и честь знать. Суд свой тебе скажу: страшен поступок твой и богопротивные, не людские слова еще более тяготят вину. И посему умрешь ты поганой смертью и закопан будешь так, что ни холма, ни кола на том месте не останется.
Капитан выпрямился и, подняв еще более засуровевшее, неподвижное лицо, коротко бросил ближнему солдату:
- Семенов, развяжи этих троих, - и, подождав, пока Семенов выполнит приказ, ровно выговорил, внимательно глядя на высокого и братьев, - ну что, воры, искупайте вину свою. Веревка высвободилась, вот и повесьте атамана вашего на ближней сосне.
Высокий затравленно дернулся, сжался, но, подталкиваемый тяжелым капитанским взглядом, с веревкой в руках подошел к сосне. Братья стояли недвижимы.
- Ну! Что стали?! Аль глухие?
Старший поднял голову, сказал спокойно:
- А хоть и нас на ту сосну, офицер, только на товарища руку не подымем.
Чуть заметная усмешка тронула капитанские губы.
- Так, значит… Что ж… хвалю. Тогда землю ройте, если не желаете, чтобы атамана вашего воронье склевало. Семенов, Горбун – помогите согласному, а то у него что-то руки трясутся, поди, и веревки не завяжет.
Длинный упал на колени, завыл:
- Избавь, господин офицер, бога ради – избавь. Сил нету…
- А ты найди силы-то, - равнодушно бросил Николай Федорович. – А то запороть велю.
И отвернулся брезгливо. Подошел к Шалому, посмотрел в глаза.
- Ну вот, кончена наша беседа. Или еще скажешь что?
Молчал Кирилл Шалый, человек неведомого рода-племени, странных речей и неистового огня в ослепительно синих глазах. Молчал, глядя мимо судьи своего, не слыша слов его, подавленный тоской и страшным величием последней минуты своей.
Мирным августовским вечером старый капитан Николай Федорович Синявин тяжело спускался по склону покатого травянистого холма. Болели старые раны, болело сердце, помня потерю сына. И ко всему этому добавилось еще какое-то странное беспокойство, почти страх, и чувствовал Николай Федорович, что не будет ему от этого страха спасенья.
Глава 3. Отверженные
Дмитрий молча курил. На экране телевизора гремели взрывы, горели дома, бронетранспортёрами давили людей – передавали новости.
- Хорошо, однако, мы устроились, - как бы себе проговорил Дмитрий, - пиво кушаем, мило разговариваем… Тишь да благодать. А где-то вон что делается.
- Ну, относительно того, что у вас тишь да благодать – не сказал бы. - Я решил, что пора заговорить о том, ради чего сюда добирался. – Знаешь, какие рассказы ходят про Кириллов Берег в округе? Каких только нет: и что нелюдимы вы, и что с нечистой силой знаетесь, и что в ваших краях человек запросто пропасть может…
- И что зовут нас чухонцами, каторжниками, ведьмаками, - засмеялся Дмитрий, всем телом повернувшись ко мне. Глаза его блеснули знакомой лукавиной, и я прочёл в них, что он ожидал этого разговора. – Раз так зовут – ну, значит, так тому и быть.
- И чем же вы заслужили такие присказки?
- Зачем присказки. Мы такие и есть. Нелюдимы – это точно: в посёлке даже половина фамилий на эту тему: Незговоровы, Нелюдимовы, Молчуновы, Дикаревы… И про каторжников верно – многие у нас в своём роду каторжников помнят. Да и нынешних немало, что каторгу, зону значит, повидали. И про нечистую силу не врут – знаемся. Сила эта, что нечистой зовут, она везде есть, только не везде её замечают. Или гонят её. А мы с ней дружно живём. Она, эта нечистая, и помогает нам частенько.
Дмитрий замолчал, зажёг новую сигарету.
- А как люди здесь селились? Слышал, что в Кириллов Берег не каждого поселят.
- Да, не каждого, - подтвердил Дмитрий. – Впрочем, давай я тебе про своё поселение расскажу, тогда и поймёшь.
Дмитрий долил в кружки, откинулся на спинку кресла и, прихлёбывая, повёл рассказ своим неторопливым глуховатым голосом, иногда, впрочем, оживляясь и начиная говорить громко, напористо – словно доказывал мне. Но быстро успокаивался.
- Вырос я не так далеко отсюда. И про Кириллов Берег ещё с детства слыхал, поминали в нашем городке порой чудную деревеньку. Ну, а первый шаг к здешнему поселению, я, пожалуй, в армии сделал. Довелось мне и с сумой и с тюрьмой побрататься, но армия – не слаще. Что тюрьма, что армия – едино. Э-э, да что там говорить, в армии люди и ходят-то не так, как обычно, как природой дано. Я понимаю – надо там чего-то защищать. Но не понимаю – зачем для этого из солдата надо делать дрессированную обезьяну?
Речь Дмитрия текла свободно, почти без остановок, чувствовалось, что говорит о не раз передуманном.
- В общем, на пару месяцев меня хватило, а потом я заявление командиру: прошу уволить, так как глубоко противен мне армейский порядок, и если ещё послужу, то попросту сбегу, да и всё. Физиономия у него, конечно, была ещё та, когда он это прочитал… Я, знаешь ли, по простоте душевной и в самом деле верил, что меня помурыжат, да и выгонят из армии. Мурыжили долго, тут я не ошибся. Только вот вместо дома родного попал я в другой дом. Признали, что я тронулся малость. Про психушку особо нечего рассказывать: бить не били, в меру морозили, в меру голодом морили. Впрочем, я тогда и не особо восприимчив был к тому, что вокруг – состояние накатило совершенно тупиковое, жизнь казалась ночью беспросветной… Короче, влез я в петлю. Из петли меня успели вынуть, а где-то через пару недель выписали потихоньку и на свободу отпустили – план на самоубийц им, видимо, не спускали.
Приехал я домой, пытался как-то жизнь устроить: работать чтобы, специальность получить, об учёбе подумывал… Но как-то всё в перекосяк шло. Может, из-за того, что с начальством постоянно не ладил, не знаю… А потом и с тюрьмой познакомился. История довольно глупая. Грузчиком в магазин устроился, ну а коллеги ушлые попались: тушёнку загнали, а меня – новенького, особняком державшегося – подставили. На год загремел. Вышел – долго нигде толком осесть не мог, мотался из края в край. Куда вербуют, в паспорт не особо глядя – я туда: на тюменскую нефтянку, якутские прииски, камчатскую путину… Пил порой крепко, запоями, один раз чуть не сгорел в бараке по пьянке. В те годы и укрепилось во мне чувство, поначалу непонятное, но неотрывное, как собственная тень. Внешне это выражалось просто – людей сторонился. Порой за целый день ни слова не произносил. Нет-нет, ни ненависти, ни там презрения к людям у меня не было. Просто, знаешь, смотришь на жизнь будто со стороны, как в телевизор. Когда женился – думал, все повернётся. Но нет, через год опять в свою колею вошёл. Жене пытка: то ли больной я, то ли что таю, что молчу сутками. Я ей пытался, как мог, объяснить, да напрасно…
Приехал я домой, пытался как-то жизнь устроить: работать чтобы, специальность получить, об учёбе подумывал… Но как-то всё в перекосяк шло. Может, из-за того, что с начальством постоянно не ладил, не знаю… А потом и с тюрьмой познакомился. История довольно глупая. Грузчиком в магазин устроился, ну а коллеги ушлые попались: тушёнку загнали, а меня – новенького, особняком державшегося – подставили. На год загремел. Вышел – долго нигде толком осесть не мог, мотался из края в край. Куда вербуют, в паспорт не особо глядя – я туда: на тюменскую нефтянку, якутские прииски, камчатскую путину… Пил порой крепко, запоями, один раз чуть не сгорел в бараке по пьянке. В те годы и укрепилось во мне чувство, поначалу непонятное, но неотрывное, как собственная тень. Внешне это выражалось просто – людей сторонился. Порой за целый день ни слова не произносил. Нет-нет, ни ненависти, ни там презрения к людям у меня не было. Просто, знаешь, смотришь на жизнь будто со стороны, как в телевизор. Когда женился – думал, все повернётся. Но нет, через год опять в свою колею вошёл. Жене пытка: то ли больной я, то ли что таю, что молчу сутками. Я ей пытался, как мог, объяснить, да напрасно…
О злоключениях своих говорил Дмитрий спокойно, бесстрастно перечисляя выпавшие на его долю беды, каждая из которых одна бы составила другому человеку повесть на всю жизнь, без конца в подробностях вспоминаемую. Но видно затеял Дмитрий свой рассказ не для того, чтобы посмаковать пережитое.
[justify]
- Не знаю, до сих пор бы, наверное, в той колее сидел, - продолжил Дмитрий, - если бы не попал в Кириллов Берег. Случилось это десять лет назад. Приехал я в тот год в родной Глебовенск мать навестить. Приехал с семьёй, Ленке тогда полтора года было. А жили мы далековато отсюда, под Пензой. С женой, надо сказать, отношения мои уже на пределе были – вот-вот всё рухнет. Надоели ей мои заморочки. И вот как-то услышал я от глебовенских мужиков про чудеса Кириллова Берега. И знаешь, даже сердце ёкнуло – настолько родное послышалось во всей этой дьявольщине. И в детстве услышанное сразу вспомнилось. Потянуло меня самому взглянуть – проверить, послушать. Жена говорит: да езжай хоть куда.
Поехал. Добрался до Берега. Пришёл с той стороны, что и ты, ну и на холм, к памятнику поднялся. Не скажу, что памятник меня поразил – нет. Просто я ждал что-то подобное. Но когда я спускался с холма, то был почти уверен, что поселюсь в Кирилловом Береге. Пришёл в поселковый совет, он здесь атамановым домом зовётся. Дом большой, а в нём из власти всего один человек сидел – грузный такой мужик, седой весь. Перед ним посетитель. Я прислушался – оказалось, дело сродни моему, человек тот поселиться хочет, помощи просит. Шустрый такой мужичонка, слова горохом сыплются. Что-то про