насущном.
И Елена Сергеевна поняла, что мир, о котором говорит полковник, всё-таки существует, тайный, не вписывающийся ни в какую логику, и отныне это и есть смысл её жизни. И ей стало жутко, словно она стояла на его пороге, но права шагнуть у неё не было, словно жизнь её должна быть обычной, земной, с возможностью заглядывать за приоткрытый занавес, однако посвященной одной, высокой цели – странному роману, который ещё не написал Булгаков, а она должна была закончить его на свой страх и риск.
Единственно, Герман Курбатов не сообщил ей о существовании лунных человеков, приставленных в Булгакову, которые как раз и отвечали за литературную часть вопроса. Но это уже не имело большего значения, а было всего лишь частью плана.
На утро она проснулась с горечью на душе и одновременно с ощущением огромного счастья.
***
– Всё пропал! – истерически всплеснул руками Рудольф Нахалов. – Всё пропало! Он ударился в новую пьесу!
– Какую?.. – флегматично крякнул Ларий Похабов, обмакивая перо в чернильницу и ставя размашистую подпись на полстраницы.
Был конец месяца, они заработались в поте лица. Ларий Похабов был мрачен, как Мефистофель, прежде чем обратиться в пуделя.
– Зачем?.. – поморщился Рудольф Нахалов, делая на документе оттиск гербовой печати.
Он вспомнил, что «Мольер» – это намёк на горестное положение творца в минуту тирании. Булгаков явно играл с огнём.
– Решил свести счёты! – раскрыл ему глаза Рудольф Нахалов. – Ищет себе врагов!
– Если ты думаешь, что я по твоему наущению отверну ему голову, то ты крупно ошибся! – веско сказал Ларий Похабов, давая понять, кто есть кто в табеле о рангах в Управлении «Россия», департамента «Л», русского бюро.
– Да нет-с… – скукожился Рудольф Нахалов, показывая, что он верный пёс и наверх ничего не доносит, а если и что-то подобное делает, то не по совести, а по велению начальства, да и то так редко, что и о стыде-совести напрочь забывал из чувства служебного долга.
Ларий Похабов снисходительно кашлянул:
– Помочь мы ему ничем не можем. В рабочих инструкциях такая ситуация не прописана. Так что с нас взятки гладки. Разве что перевернуть мир вверх тормашками. Но… ради Булгакова этого никто делать не будет.
– А я о чём! – поддакнул Рудольф Нахалов, осторожно переводя дыхание.
Ларий Похабов важно подумал и сказал:
– Надо посоветоваться с Гоголем…
– Он уже один раз нас послал по дедушке! – напомнил Рудольф Нахалов с облегчением оттого, что есть на кого переложить ответственность.
– Вот в этом-то всё и дело, – горестно вздохнул Ларий Похабов и потянулся за следующим документом. – Хорошо, я сам с ним поговорю.
Их не оставляла надежда, что Булгаков рано или поздно образумится, возьмётся за ум, что было вполне реально, особенно после вмешательства в дело главного инспектора Германа Курбатова. Бросать проект в таком состоянии, когда фигурант вот-вот должен был разродиться, было глупее глупого. На рассвете они тайком читали то, что накарябывал за ночь Булгаков, хихикали сами над собой и пару раз тайком носили тексты Гоголю. Последний раз они им высокомерно отказал под предлогом того, что «сей статист имеет прогресс, но крайне медленный, и не учится на ошибках драматургии». Это-то их и воодушевило. Было за что зацепиться, за слова гения: «прогресс», а «драматургию» они опустили за ненадобностью.
Они не знали одного: главный инспектор по делам фигурантом Герман Курбатов имел больше информации о писателе Булгакове, в частности, ему было известно, что Булгаков в кармическом плане не способен дописывать романы от природы вещей, заложенных в него, что он быстро теряет вкус к большому произведению и не генерирует ощущения, а без ощущений, как известно, писателя нет. Нет чувств – нет текста! И никакой опыт не спасёт!
***
Булгаков вошёл в комнату и вздрогнул: посреди на стуле сидел человек в кожаном пальто с поднятым воротником. И хотя Булгаков сразу признал в нём старшего куратора первой категории Лария Похабова со стеклянным глазом, он развернулся и побежал на кухню за топором. Однако, странное дело, всякий раз когда он должен был свернуть на кухню, он неизменно попадал назад в комнату.
– Ну что… долго будешь бегать?.. – спросил Ларий Похабов, когда Булгаков в очередной раз вырос на пороге.
Его правый стеклянный глаз с растёкшимся брачком нехорошо блеснул в свете коридорной лампочки.
– Сколько надо, столько и буду! – буркнул Булгаков и схватился за табуретку.
– Однако слабоват ты будешь против меня, – лишь усмехнулся Ларий Похабов, который, кроме всего прочего, имел силу над вещами, и табуретка рассыпалась в руках Булгакова.
Булгаков отбросил ножку табуретки, которая осталась у него в руках, и отскочив к стене, встал в боксёрскую стойку, собираясь дорого продать свою никчёмную жизнь щелкопёра.
– Хочешь… – предложил Ларий Похабов тоном ленивого патриция, – я Гоголя позову?..
– Зачем?.. – тупо спросил Булгаков, приходя в себя и опуская руки.
– Он наставит тебя на путь истинный! – осудил его Ларий Похабов, отбрасывая прочь скандальную выходку Булгакова, как явную глупость.
– К чёрту путь истинный! – упёрто ответил Булгаков, тряхнув головой, как бычок перед дракой.
Хотя, конечно же, он любил Гоголя, как любят первой юношеской любовью. Но Гоголь ничем помочь не может, когда ты уже на гильотине, подумал Булгаков, ощущая всю тяжесть происходящего.
– Ладно… – в раздражении поднялся Ларий Похабов. – Рукопись я забираю! Черновики больше не жги, самому же пригодятся!
Была в его фигуре какая-то обречённая усталость, как у солдата на передовой, словно что-то произошло в его мире – глобальное, тёмное, мрачное, но он не хотел проговориться.
– А что со мной?.. – опешил Булгаков, посмотрев на рукопись.
– Долг тебе никто не простил, – поморщился Ларий Похабов, как от кислого. – Пиши роман о дьяволе и не вздумай начинать новый, который потрафит твоей душе, но не дастся тебе до конца. Только время потеряешь.
Фигуранту нельзя было открывать будущее. Это была аксиома кураторов, но по-другому воздействовать Ларий Похабов уже не мог: Булгаков проявлял упрямство и ни во что не хотел верить из-за дрянного характера.
– Почему?.. – возмутился Булгаков со всей гордостью, на которую был способен. – Что, поклясться на крови? – сморщил он в презрении правую щёку.
За окном весело зеленели деревья, да порой тарахтели машины. И никому не было дела, что здесь, на Большой Пироговской, 35, творились мрачные, страшные и неземные дела.
– Не надо! – остановил его Ларий Похабов, не имея права рассказывать ему о Елене Сергеевне, о вдохновении, которое придёт вместе с ней, о новой, короткой вспышке славы, и забвении на четверть века. – Перегоришь, как лампочка, – хмыкнул он, давая понять, что знает все творческие слабости Булгакова.
В этом был какой-то смысл, которого Булгаков не понял.
– Я не буду для вас ничего писать! – отклеился он от стены, не веря ни единому слову Лария Похабова, хотя для этого у него не было никакого резона, всё, что говорил Ларий Похабов, пока исполнялось с математической точностью на сто процентов.
Ларий Похабов странно посмотрел на него, как будто сонно, как будто издалека, с другой стороны реки, как будто хотел что-то сказать, но не сказал.
– И что вы со мной сделаете?! – насмешливо не уступил ему Булгаков.
– Увидишь… – пообещал Ларий Похабов. – Я даже не пугаю...
Он вдруг обмяк, словно безмерно устал.
– А я ни не боясь! – в запале нарывался Булгаков, но мгновенно вслед за Ларием Похабовым сдулся, как шарик, который проткнули иглой.
– Ну бывай, – почти дружески махнул Ларий Похабов и исчез, вовсе не оставив запаха окалины, что страшно удивило Булгакова.
Ещё больше он был раздосадован тем, что на этот раз обошлось без обычного, особо нудного и скрипучего увещевания, однако отсутствие оного было чертовски плохим знаком; и он не знал, что и думать: то ли это конец жизни, то ли лунные человеки на него плюнули, растёрли и забыли. Зачем тогда, скажите, им рукопись?
Он получил её через пару дней, изрядно почёрканную и сокращённую на две трети. Неделя у него ушла, чтобы усмирить гордыню и разобраться в претензиях Гоголя. В девяноста девяти случаев он вынужден был с ними согласиться. В конце рукописи было приписано: «По прочтении всенепременно сжечь! Н. Гоголь, 4 марта, 1852 года». Одна эта подпись стоила того, чтобы вся литературная и театральная Москва пала ниц. Кто может похвастаться, что с тобой работает сам великий Гоголь?! Всё зависит от точки отсчёта. Если точка отсчёта – всё человечества, это ещё не значит, что я шизофреник, тупо думал Булгаков.
Ещё три дня рукопись лежала у него в столе, и Булгаков смотрел на неё, как почку дьявола: то с благоговением, то с ненавистью, понимая, что не может нарушить волю гения, а потом все же швырнул в печь подальше от греха, здраво полагая, что Николай Василевич Гоголь, как и лунные человеки, следит за ним из каждого тёмного угла, и бог его знает, что он может сотворить в порыве гнева.
Всё это время он работал окрыленный и день, и ночь, вдруг поняв, что получил в подарок ощущение на уровне каждого слова и даже каждой точки в отдельности. Это было более чем странно, словно он чувствовал присутствие ещё одного человека, его внутреннюю, очень благодатную в литературном смысле цензуру. И схлестнулся с ним из принципа: не вылезай, бо убью, но под напором здравых аргументов гения потерпел поражение и научился ещё одному качеству: быть логичным по всему тексту, а не предаваться мелкому романтизму, который ничего не стоит по сравнению с жёстким прагматизмом стиля. Получается, сюжет был нарасхват, только успевай записывать ощущения.
С этого момента он стал писать гораздо лучше: жёстче, ёмче и качественнее, хотя ещё и без того совершенства, к которому стремился. И тоска хватала его душу, и терзала, как волк овцу. Конечно же, это были не лунные человеки, потому что они не были литераторами. Наверное, это последний довод королей, решил Булгаков, и думал, что Гоголь зря тратит на него время, но «Кабалу святош» не бросил из принципа, хотя, действительно, ненависть к недругам, которая клокотала в нём, потихонечку начала остывать, и текст выходил вялым и посредственным; а главное, что я не вижу в нем смысла, обречённо думал Булгаков, раз на меня не хотят делать ставку.
И если бы он был более дальнозорким, то понял бы, что это его качество, становиться равнодушным к тексту, и есть его порок, который преодолеть крайне сложно прежде всего из-за собственного характера, а всё потому что он видел конец произведения и ему становилось скучно, он терял вкус к работе и становился к ней безразличным, как подросток к соске.
Он понимал, что ему не хватает таланта к раскрытию большое полотно романа, что не умеет обобщать, что по природе склонен к камерности и может развернуться на пяточке размером с дискуссию двух людей, хотя оттуда его изгоняли всеми доступными способами! Но кто? Он долго думал и пришёл к выводу: что сам великий Гоголь или не менее великий Воланд. Кто из двух ломал его стиль и манеру, он не знал точно. Но подозревал, что от него требуют нечто такого, чего, он не понимал до конца, но уж точно не феерии.
Как он ошибался!
***
Гэже, то бишь Елену Сергеевну Сабаневскую, он не
| Помогли сайту Реклама Праздники |
По крайней мере из начала такое заключение сделала.