плеваться начнут.
На мгновение Булгакову стало совсем плохо, он сообразил, что ни о каких трилогиях, как у Толстого, не может быть и речи, просто времени реально не хватит. Нет времени, не дарят его запросто так, с барского плеча. Эх, надо было бежать в Париж, даже несмотря на те обстоятельства, которые случились со мной на Кавказе, с горечью к неразумной судьбе, подумал он, однако, понимая, что это не спасение, а сплошная утопия: в Париже у него тоже ничего не получилось бы. Планида не та, думал он, планида...
– А с кем вы договорились?.. – нашёл силы уточнить он.
– С самым главным… – простовато ответил Рудольф Нахалов и покривился, мол, тебе, смертному, лучше не знать.
И Булгакова почему-то подумал о «Главреперткоме», который вдруг сменил гнев на милость. Но Ларий Похабов так презрительно сморщился, что Булгаков решил, речь идёт о боге. О ком ещё может в таком контексте судьбы? – подумал он. И признаться, был разочарован. Бог для него был абстрактным понятие, он не спасал и ни в чём не помогал, ставка на него была глупее глупого.
– С самым главным?.. – кисло уточнил он и подумал, что теперь уж точно дело дрянь.
Колени у него ослабли. Руки затряслись. Это было конец: когда договариваются с богом, то следующая инстанция предсказуема: гроб, могила и рыдающая вдова. В роли вдовы он почему-то представлял Тасю, а не Ракалию.
– С ним самым, – синхронно кивнули они оба с таким видом, будто для них это было плёвое дело.
– Ну… и… как он? – пренебрежительно спросил Булгаков, словно речь шла об общем знакомом, с которым все на короткой ноге.
– Парочка внушенных мыслей, – неожиданно фривольно высказался Рудольф Нахалов. – То да всё… Стандартная схема. Утром он проснётся и переложит пьесу из папки с отказами в папку с важными делами. В обед он её прочтёт, вызовет секретаря и разрешит играть, – как о решённом, перечислил действа Рудольф Нахалов. – Особенно ему понравится Мышлаевский.
– Кто «он»?.. – тупо спросил Булгаков, ничего не соображая, но понимая наконец, что речь явно идёт не о боге, тогда – о ком?..
Мышлаевский между тем ушёл к белым и был антиподом Тальберга. Кого он может интересовать?..
– Сталин… – на всякий случай тихо, чтобы никто не услышал, ответили они ему хором.
– Сталин! – моментально охрип Булгаков.
В ликовании он едва не рухнул ниц на заплёванный пол, чтобы исцеловать его до умопомрачения.
Сталин! Самый великий и всемогущий человек будет читать его пьесу! Может быть, и роман заодно. Это показалось Булгакову значимее, чем какое-то абстрактный, хотя и тоже всесильный бог. Сталин – это конкретно, предметно и реально!
– Но… не вздумай даже похвастаться перед кем-либо, – предупредил его Ларий Похабов. – В этом случае мы не поставим за тебя и червонца. Понял?
– Понял! – оторопело кивнул Булгаков, лупая от волнения, как сова, белыми глазами.
Стало быть, бог здесь ни при чём, тупо подумал он, не имея сил даже радоваться.
В тот же злополучный момент в ванную забарабанил Ёшкин-Трёшкин из восьмой комнаты. Человек вздорный и драчливый, живущий за счёт мусорных свалок. Не то, чтобы Булгаков его боялся, но драться в три часа ночи, чтобы разбудить всю коммуналку, не было никакого резона, поэтому он спустил штаны.
– Сука, писатель! – зло зашептал в дверь Ёшкин-Трёшкин. – Открывай! Нечего жечь по ночам электричество!
И дёрнул дверь. Хлипкий крючок соскочил с хлипкой петли, и дверь распахнулась. Ёшкин-Трёшкин сунул нос в ванную комнату, предварительно зажав его пальцами, хотя внутри почему-то пахло окалиной, и увидел Булгаков, сидящего на стульчаке с газетой в руках.
– Ну… чего тебе?.. – спросил Булгаков назидательно, – у меня понос! Три дня маюсь.
– Пардон! – пробормотал сконфуженно Ёшкин-Трёшкин, – пардон… – и вежливо прикрыл дверь.
***
Ракалия неосознанно становилась в позу драчуньи: «Со мной лучше не связываться! В гневе я страшна!» И Булгаков порой был бит ею совсем нефигурально, потому что дать женщине сдачи физически считал ниже своего достоинства.
Она начала устраивать ему скандалы. Чем я плох? – с горя расстраивался Булгаков. Ночую дома. Не пью. Не курю. Сидю романы черкаю.
Но Ракалию это не устраивало. Она просто не понимала его в силу женской логики.
Первый скандал она закатила, найдя в прихожей Тарновских билет в синематограф, и обвинила Булгакова в том, что он де шляется один, развлекается, может быть, даже с дамами лёгкого поведения, которых в Москве пруд пруди.
Скандал уже есть, а причины ещё нет, сообразил Булгаков и стал оправдываться:
– Лапушка, я без тебя и шага не ступаю…
В душе у него что-то перевернулось и он попытался это что-то забыть и затолкать куда-то поглубже, чтобы оно не убивала новой, открытой, честной любви; и на какое-то время это ему удалось ценой огромнейших уступок своему честолюбию.
– Ах! – театрально заламывала руки Белозёрская с ангельским выражением на лице, – я так и знала, меня предупреждали, что ты неверен! Что женщины для тебя всего лишь эпизод в карьере писателя!
Это была чистейшей воды инсинуация, злобная выдумка, достоянная лишь таких тонких и плоских, как у Ракалии, губ, наблюдал с холодной душой Булгаков.
На Юлия Геронимуса и на других мужчин такие сцены производили неизгладимое впечатление, но только не на Булгакова, любителя препарировать чувства, это была его территория, его вотчина и его владения, которые никто другой не знал лучше, чем он. Поэтому Ракалия проигрывала априори.
– Люба! – напомнил он горячо, – ты моя преданная жена, я твой преданный муж! Об чём разговор?..
В ответ она с насмешкой на прекрасных польских устах исхлестала его по впалым щекам и закричала:
– Я ухожу!
Распахнула шкаф и принялась выкидывать из него вещи. В первую очередь полетели все пять прекраснейших американских костюмов, сшитых в Германии, а на самом деле – в «Трехгорной мануфактуре», затем уже рубашки, галстуки и бабочки. В порыве вдохновения Ракалия потопталась по вещам и даже начала рвать один из костюмов, синий в тёмную полоску, который особенно нравился Булгакову, но вошёл вальяжный профессор Тарновский, тряхнул своими мхатовскими кудрями, плотно закрыл за собой дверь и сказал:
– Это мой билет! Это я вчера тайком от Зины… – он оглянулся на комнату, где его жена вязала носки, – зашёл после работы в синематограф и немного развеялся.
Тарновский Евгений Никитович был интеллигентом в третьем поколении, в его кабинете висела картина Фалька «Красная мебель», на которую Булгаков часто приходил смотреть за разговорами и рюмкой коньяку.
Тарновский жалостливо сморщился в угоду Белозёрской, мол, чего ещё можно взять от этих кривеньких и неразумных мужчин, все они одинаковы, шалопаи!
– Но вот видишь! – помог ему Булгаков и сделал наиглупейший вид идиота: давно уже выяснилось, что Ракалия не верила в его гениальность, можно было больше не маскироваться.
– Всё равно! – отрезала Белозёрская. – Не сегодня, так завтра!
У неё случались приступы ожесточения «против всех».
Булгаков набрал воздуха, чтобы ответить как можно весомее, в том смысле, что он не виноват, что всё благополучно разрешилось и нет повода к ссоре, но голова была пуста, как тщательно выскребленный котёл.
– Не надо ссориться из-за меня, – важно, а главное, крайне спокойно, воззвал профессор Тарновский, – я возьму билет и во всём признаюсь Зине. Я уверен, она будет только рада, что я отдохнул лишний раз от трудов праведных! Она меня простит! А вы помиритесь! Вам надо съездить куда-нибудь на воды, – посоветовал он на минорной ноте. Михаил Афанасьевич много работает, да и вам, душа моя, надо развеяться.
– Ну вот и всё благополучно разрешилось… – поддакнул было ему Булгаков.
– Какие воды?.. – брезгливо спросила Белозёрская, напомнив откуда она прибыла вечерним поездом «Москва-Париж», где много чего навидалась. – У вас вод ещё нет. Это вам не Германия! А о дансинге вы не имеете ни малейшего понятия! – упрекнула она их.
Булгаков страшно покраснел: жена, ничуть не стесняясь, приоткрыла третьему лицу свои тайны. Это было не то, чтобы плохим вкусом, это было полным атрофированием чувства самосохранения, потому что дансинг в Европе был местом разврата. Ну ходила и ходила, не надо кричать об этом на каждом углу.
– Есть Крым… – растерялся от её напора профессор Тарновский. – Я могу достать билеты…
С билетами, действительно, было туга. Поезда в Крым ходили через пень колоду, и чья-либо помощь считалась великим благом.
– Какой Крым! – сорвалась Белозёрская. – Мы разводимся! У нас семейный кризис. Нам жить негде. А здесь десять костюмов! – Она с ожесточением потопталась ещё немножко, старясь особенно каблуками.
У неё ещё была одна странность: она старательно изображала нищую студентку, однако порой выдавала Булгакову на мелкие расходы то тысячу, то пять тысяч, а то – и десять. Однако Булгаков, по обыкновению занятый литературой, не обращал на такое мелочи внимания, хотя, конечно же, отметил эту странность, полагая, что они проедают остатки парижские деньги. Но жить всё равно было негде.
На её крик заглянула Зина, вся в кудряшках блондинки:
– Что случилось?..
– Да вот… билет… – удручённо объяснил профессор Тарновский.
– Это наш билет, – сказал она, – я сама иногда одна хожу в кино, когда у Евгения Никитовича много лекций. Что здесь такого? Это Москва, детка! Миритесь, и идём пить чай!
– Плевала я на вашу Москву! Я сейчас соберусь и уеду в Париж! – молвила разгневанная Белозёрская.
– Ну ладно! Хватит! – счёл нужным повысить голос Булгаков. – Никуда ты не поедешь. У тебя паспорта нет!
Заграничный паспорт Белозёрской, действительно, был давным-давно просрочен и валялся где-то в платяном шкафу под кучей белья.
– Я пойду спать к Ильиным! – театрально вскинула руку Белозёрская, указывая совсем в другую сторону, как большинство женщин, не ориентирующихся в городском пространстве.
Ильины жили на Пречистенке, хотя и недалеко от центра, но были максимально уплотнены. К тому же у них был грудной ребёнок.
– У Ильных нет места! – веско сказал Булгаков, забирая чемодан и ставя его в шкаф.
Его поразило, что Белозёрская не испытала муки раскаяния, а была непримирима, как японский катана, который победоносно сверкал в момент удара. Я стану её сакральной жертвой, обречённо подумал он, ибо вернуться к Тасе не могу, а уйти реально некуда. Придётся признать свой крах, до конца дней быть мишенью для ядовитых шпилек и сделаться последним из последних подкаблучников; впрочем, и Тася воспользовалась бы моментом. И он почувствовал себя между Сциллой и Харибдой.
Однако все его горестные мысли перебил великолепный Тарновский:
– Как пояса концы – налево и направо расходятся сперва, чтоб вместе их связать, так мы с тобой: расстанемся – но, право, лишь для того, чтоб встретиться опять! Так! Миритесь, мои друзья, миритесь! И идём пить чай с коньяком.
– Прямо здесь и сейчас?! – вскипела напоследок Белозёрская, и её вздорный носик с раздвоенной косточкой на кончике стремительно вознесся в зенит.
Булгаков аж перекосило. Он совершенно не ожидал столько экспрессивности от Ракалии и наивно сделал огромную скидку на то, что это никогда больше не повторится при его жизни.
– Да! Прямо здесь и сейчас! – подтвердил всеопытный профессор. – И будьте
| Помогли сайту Реклама Праздники |
По крайней мере из начала такое заключение сделала.