Произведение « О возможности революций в сфере духовного или спор с Б.Л.Пастернаком» (страница 1 из 2)
Тип: Произведение
Раздел: Эссе и статьи
Тематика: Публицистика
Автор:
Оценка: 4.8
Баллы: 9
Читатели: 557 +3
Дата:

О возможности революций в сфере духовного или спор с Б.Л.Пастернаком

          

      Я противник революций. Любых - буржуазных, демократических, культурных,  сексуальных и всех прочих. Я категорический противник больших и малых скачков в развитии общественно-экономической формации. Я верю только в эволюционное развитие общества, идеи, теории и т.д., потому что революционное их развитие противоестественно. Кстати, словосочетание «революционное развитие» абсурдно вообще, так как «развитие» - есть процесс изначально эволюционный. Революционным может быть только переворот, потому что революция – это скачок или, как утверждают теоретики исторического материализма, стремительный переход от одной общественно-экономической формации к другой. Однако, на то они и теоретики, чтобы делать теоретические умозаключения и предположения. Что же происходит на самом деле? Я не собираюсь утомлять читателя перечислением очередных и внеочередных событий, моё внимание привлекает только внутренняя, так сказать, сторона вопроса, т.е. психологическая его подоплёка. Могут ли наблюдаться  действительные резкие изменения в духовной сфере?А именно о ней, а не об экономике думаю я в первую очередь, потому что экономика в любом случае будет развиваться – прогрессивно либо регрессвно, а вот духовность – могут ли в действительности произойти революционные изменения в сфере духовного?
      Вопрос этот никогда не стоял передо мной остро. Никто не требовал сиюминутного ответа, хотя эскизно, т.е. в набросках ответ всегда предполагался отрицательный. Ну что тут объяснять -  даже примитивно развитый человек  (а скорее всего именно он) не способен перестроиться молниеносно, не может думать сегодня так, а завтра совсем иначе. Определённое мыслительное клише, сложившееся в процессе познания жизненных ценностей, не может быть отброшено одномоментно. Я даже уверена, что этого не может быть вообще. Человек либо абсолютно лицемерно отдаёт предпочтение каким-то новым идеалам, оставаясь в душе приверженцем прежних святынь, либо эти новые идеалы прорастают на почве, где никогда ничего не росло. Оба случая одинаково опасны: первый – тем что ведёт к душевному надлому и раздвоению личности, второй – характерной оголтелостью, превышением критических температурных отметок отрицательных нравственных проявлений. Поэтому при чтении набросков  дополнительной главы к очерку «Люди и положения» Б.Л. Пастернака, в которой он писал о впечатлениях и настроениях, побудивших его создать лирический сборник «Сестра моя – жизнь», я поняла, что нужно наконец определится по этому вопросу.
      Ах как искренне жаль мне бывает порой, что автор не может быть действительным собеседником или оппонентом в споре в силу ли физического отсутствия или непомерного величия. В данном случае присутствуют обе причины, однако я могу всё же позволить себе гипотетический спор со столь горячо любимым мною автором.
      Итак: «...стоит поколебаться устойчивости общества, достаточно какому-нибудь стихийному бедствию или военному поражению пошатнуть прочность обихода, казавшегося неотменимым и вековечным, как светлые столбы тайных нравственных залеганий чудом вырываются из-под земли наружу. Люди вырастают на голову, и дивятся себе, и себя не узнают, - люди оказываются богатырями. Встречные на улице кажутся не безымянными прохожими, но как бы показателями или выразителями всего человеческого рода в целом»(Борис Пастернак. Избранное. Москва, Художественная литература, 1985, т.2, с.498).
      Или: «Множества встрепенувшихся и насторожившихся душ останавливали друг-друга, стекались, толпились и, как в старину сказали бы, «соборне», думали вслух. Люди из народа отводили душу и беседовали о самом важном, о том, как и для чего жить и какими способами устроить единственное мыслимое и достойное существование» (там же).
      Читая эти строки, нельзя не поразиться. Какая оголённая жажда веры в исключительные корни, истоки и проявления духовности, в раскрытие дремавших духовных глубин! Какое болезненно-идеалистическое представление о революционных изменениях в сфере духовного! Какой же степени чистоты должна достигнуть или обладать душа этого гения, чтобы закрывая глаза (или вправду не видя) на вандализм и явно не подкреплённые никакими действительно высокими духовными потребностями деяния этих « богатырей», писать о скрытых веками светлых порывах и тайных нравственных залеганиях?! А может это как раз сознательное нежелание видеть действительность?
      Да помилуйте же, уважаемый Борис Леонидович! О чём Вы говорите? Какое понимание момента? Это в то время, когда подавляющее большинство населения страны не знало грамоты, а Ленин с броневика вещал что-то про «Империализм и импириокритицизм» и «Очередные задачи советской власти» и  т.д.,  кстати без микрофона. Если его кто и слышал, так только он сам себя (и, положа руку на сердце, уважаемый читатель, имея, что называется, «верхнее» образование, и помня усиленное долбление мозгов, мягко говоря, на занятиях по истории КПСС и изучения первоисточников – можешь ли ты связно изложить о чём там шла речь?.. То-то и оно!) Стоявшая же внизу толпа едва ли разбирала что-то, а если и толковала, как Вы пишете «соборне», так только об увлекавшем её лозунге «Из хижин – во дворцы!» Вот это верно и понятно!
      Или ещё цитата: «Люди, прошедшие тяжёлую школу оскорблений, которыми осыпали нуждающихся власть и богатство, поняли революцию как взрыв собственного гнева, как свою кровную расплату за долгое и затянувшееся надругательство» (там же, с.497). Да что Вы, Борис Леонидович! А вера в Бога? Ведь принцип – «Каждому своё» – это не фашисты придумали, это из Библии. А Библия была основным источником познания и проникновения в суть непреложных истин для простого человека, так что «взрыв гнева» последовал не за «затянувшееся надругательство». Нет! Не шла речь о вековой оскорблённости и униженности. К «кровной расплате» подвигнул элементарный материальный стимул. И совсем не озаботились Ваши «богатыри», толковавшие «соборне» на площади у Финского вокзала о «новой жизни», моральной стороной своих деяний, потому что , как известно из Общей биологии, каждый вид имеет свою нишу. Логично предположить, что каждая ниша имеет своё окно, а из окна – свой вид (извините за каламбур). Так вот каждый видит из своего окна только определённый участок. Смелые, высунувшиеся подальше (а таких всегда единицы), имеют более широкий обзор, однако существа дела это не меняет. «Кровная расплата» шла не за надругательства, а за обещанные дворцы. Заслуженно ли, незаслуженно – все хотели в рай (такой, каким он представлялся), и все были за одно. Это-то и была зарождающаяся пресловутая «монолитность мнения», а на самом деле – полное и абсолютное отсутствие собственного мнения. Это как раз то, что позже беспощадно раздавит Ваш триумф, триумф «Доктора Живаго», только это будет уже сформировавшийся монолит. Дети «богатырей», словно жернова, перемолотят Вас и Вашу жизнь, и не поперхнутся, а Вы писали про «большие запасы высоких нравственных требований» (там же, с.498), хотя ещё намного раньше знали свой конец: «...рядом с неряшливою щедростью самородка следует что-нибудь завистливо-рядовое и посредственное. Дела и поступки счастливого соперника кажутся ему чудачеством и безумием. Невежда начинает с поучения и кончает кровью» (там же, с.300). Глубина Ваших прозрений, Борис Леонидович, поражает и восхищает, однако и идеализм Ваших философских воззрений не может не обескураживать: «Начало гениальности, подготовившее нашу революцию как явление нравственно-национальное (...), было поровну разлито кругом и проникало собой атмосферу исторического кануна» (там же, с.299). Такая непоследовательность мысли в пределах одной страницы при Вашей гениальности!.. Нет, здесь определённо что-то кроется. Может следует чаще задумываться над подтекстом, и тогда всё встанет на свои места?.. Абсолютное и полное разрушение вековечных основ бытия и христианской морали – это Вы называете «явлением нравственно-национальным»? Я поняла. Это написано ещё в 1943 году. Просто Вы не могли высказать свою мысль иначе, но для читателя, склонного проникать вглубь написанного, а не хватать крошки с поверхности, это откровение.
Или я придумываю себе, и Вы ещё не пришли в то время к полному пониманию нравственной катастрофы русского народа? Может и так, ведь действительное осознание проявится в «Докторе Живаго», как Вы сами считали – главном труде Вашей жизни. Нет, однако. Ведь и очерк «Люди и положения», о котором речь шла выше, написан приблизительно в это же время – 1956-1957 годы. (Вот именно в такие моменты мне неизмеримо жаль, что его нет – Великого Автора, Собеседника, Оппонента.)
      Нет, не думаю я, что взгляды его должны были быть бетонно-монолитно- неизменными, как лицемерные принципы коммунистической идеологии. Он был логичен, как вселенная, со всеми свойственными этому явлению эволюционными процессами, ведь «Гений есть кровно осязаемое ПРАВО мерить всё на свете по-своему, ЧУВСТВО короткости со вселенной, СЧАСТЬЕ фамильной близости с историей и доступности всего живого. Гений первичен и ненавязчив...»(там же,с.300). Да, это неоспоримо. Уж если всяк вправе думать по-своему, то гений – тем более, он и не может по-другому. А я на правах всякого остаюсь при мысли, что стремительные подвижки в сфере духовного если и возможны, то только в отрицательную сторону, что и доказала наша революционная и послереволюционная история. «Создание новой исторической общности – советского народа», провозглашённое на одном из съездов партии, было пустым звуком, либо циничной констатацией факта, потому что порождённая революцией вседозволенность вызвала к жизни оголтелую жестокость, а крушение привычных нравственных мерил лишило многих здравого взгляда на действительность и последствия своих деяний, и всё это в конце-концов привело к тем нормам морали, которые бытуют в обществе сейчас. Но опять же, возникли они не в одну минуту. 70 лет развивалось и культивировалось в душах людей сознание (а не осознание – это разные понятия) рабской принадлежности, скрытого под личиной свободного развития личности. Всё, что так или иначе выпадало из привычных рамок, становилось враждебным. Но рамки привычного не значит – разумного! Так из рамок разумного выпал целый народ. А что же осталось? Осталась многовековая, но во многих местах подретушированная история, богатая в прошлом, но разрушающаяся культура. А претерпевшая революционные и эволюционные изменения сфера духовного напоминает чем-то Гуинплена, «Человака, который смеётся» Виктора Гюго. Взращённая в тисках лживой коммунистической идеологии, как в бочёнке, предназначенном для выращивания уродцев, она дивится теперь на себя, на своё искорёженное тело, и страшная улыбка недоумения застыла на её лице. Ах, если б могла что-то действительно менять в сфере духовного революция!.. Но ведь сам же Гений и

Реклама
Обсуждение
     05:18 24.05.2023 (1)
Уважаемая Наталья, я не гуманитарий, технарь, поэтому в психологии и филологии понимаю мало и спорить с Вами не берусь.
Но я считаю, что революции (в технике ли, в науках, в духовных вопросах) - явление закономерное, как прорвавшийся нарыв.
Любим мы это, не любим, им не до наших чувств.
Революция идёт через стадию болезни, где в-основном грязь, боль, смерти, пена.
Например, в последние 40 лет наука, производство, технология прошли революционную стадию развития и внедрения компьютеров и информационных наук и технологий.
Скоро, думаю, будет революция ИИ (и что нам с ИИ делать и ему с нами, начинает обсуждаться всё реалистичнее и опасливее).
Очень важный вопрос, куда цивилизация идёт стратегически?
Будет ли вообще жизнь на Земле через 1000 лет?
Это коротко мои мысли (не люблю писать длинно).
Спасибо Вам за поднятую тему!
     10:15 24.05.2023
Удивлена, что вдуг кто-то вспомнил об этой статье. Написана она была 2000 году, опубликована в журнале "Литературный европеец" и благополучно забыта. На Фабуле я её выложила только как пример литературной полемики, как я её себе представляю, и только.
Спасибо за прочтение и отклик.
     12:24 24.04.2021 (1)
         Наташа,  мне  интересны ваши аналитические рассуждения, с  точки зрения сегодняшнего дня в пост факте происшедших событий. «Революционным может быть только переворот, потому что революция – это скачок или, как утверждают теоретики исторического материализма, стремительный переход от одной общественно-экономической формации к другой. Однако, на то они и теоретики, чтобы делать теоретические умозаключения и предположения. Что же происходит на самом деле?»
«Что же происходит на самом деле?» - Неужели знаете ответ вы?!
          Я не случайно выделила в своем первом комментарии одно только  высказывание, с которым была полностью согласна:"Ах как искренне жаль мне бывает порой, что автор не может быть действительным собеседником или оппонентом в споре в силу ли физического отсутствия или непомерного величия".

          Но вот этот вопрос, пусть даже гипотетический, вызывает дружеский протест и недоумение, как и форма подачи в виде СПОРА…  Не беседа не внутренние размышления, с желанием поделиться с точки зрения восприятия, положения лежа  на диване сегодняшнего дня.  Есть ли смысл спорить, находясь в 1998 году,  с  человеком писавшем в 1956  году, тем  более предъявляя ему претензии?  Почти отчитывая, в определённом смысле, в то время, когда  он подробнейше  объясняет  собственные заблуждения, и смятения, и открытия ошеломительно восторженные? Корректна ли и эта форма? Беседовать, да!
            Делиться своими мыслями относительно прошлых событий,  выстраивать предположение, как могло бы быть, хотя, я это считаю, пустой тратой времени по многим соображениям. Полагая,  что куда  полезнее для себя самого понять, как  жил,  о чем думал,  из чего  черпал мысли, силы, человек - поэт  в  тех  сложнейших обстоятельствах, какие искал выходы, и находил ли.  Пастернак  сам  несколько раз редактировал  очерк «Люди и положения».  Это ли не  оголенный ответ оттуда?
     
Скрытый текст
Показать скрытое
Спрятать скрытое
​«Я шел из центра теснейшего жизненного круга, намеренно себя им ограничив. Написанного тут достаточно, чтобы дать понятие о том, как в моем отдельном случае жизнь переходила в художественное претворение, как оно рождалось из судьбы и опыта» (Рукопись. Архив Б. Пастернака).
           В свою очередь пишете вы, Наташа:
«Могут ли наблюдаться  действительные резкие изменения в духовной сфере? А именно о ней, а не об экономике думаю я в первую очередь, потому что экономика в любом случае будет развиваться – прогрессивно либо регрессвно, а вот духовность – могут ли в действительности произойти революционные изменения в сфере духовного?»
      «Ну что тут объяснять -  даже примитивно развитый человек  (а скорее всего именно он) не способен перестроиться молниеносно, не может думать сегодня так, а завтра совсем иначе. Определённое мыслительное клише, сложившееся в процессе познания жизненных ценностей, не может быть отброшено одномоментно. Я даже уверена, что этого не может быть вообще. Человек либо абсолютно лицемерно отдаёт предпочтение каким-то новым идеалам, оставаясь в душе приверженцем прежних святынь, либо эти новые идеалы прорастают на почве, где никогда ничего не росло».

             Тем более, подвергать сомнению Пастернака в том, что он,  как бы и не догадывается о таких, как вы их характеризуете, примитивных вещах. Но самое главное, что он не имеет возможности вам ответить, что предполагается при спорах. Гипотетические споры  сегодня выглядят самонадеянно и бессмысленно с  Пастернаком, как и другим автором, мысли которого, поступки, размышления продиктованы раскрытой, подробной подачей обстоятельств, явлений, встреч с людьми, их породивших. Можно соглашаться, не соглашаться, предполагать, как бы поступили вы, исходя  из сегодняшних соображений, включая  в воображении те буйные времена, но спор… Эк вы замахнулись! Наташа,  но тогда вы, вероятно, невнимательно читали те самые очерки, раз не проследили за построением мыслеформы меняющихся рассуждений в его автобиографических исповедях. Он даёт подробнейшее объяснение любой своей мысли и заблуждениям, признаваясь в них, чем подчеркивает свою гениальность, понимая сути вещей. Их эволюцию… И буквально захлебываешься в восторге от его откровений и полноты ощущения происходящих  моментов.

         Он сам сужает свою задачу.  Пишет и достоверные картины времени, и противоречивые, субъективные впечатления.  Можно не разделять его взглядов на оценку событий, деятелей того времени, но при этом понимать, что мы сидим на диване, пятьдесят лет спустя, и  листаем книгу  о событиях, прокручивающих в мясорубке судьбы  тех людей, о которых, собственно, читаем. Можно ли лучше  объяснить поступки человека, становление личности которого проходило среди выдающихся  противоречивых событий, вращающегося среди  удивительных людей, чем он сам, и при этом еще предъявлять ему претензии?
«В  «Охранной грамоте», опыте автобиографии, написанном в двадцатых годах, я разобрал обстоятельства жизни, меня сложившие. К сожалению, книга испорчена ненужною манерностью, общим грехом тех лет».
«Я родился в Москве 29 января 1890 года по старому стилю в доме Лыжина против Духовной семинарии в Оружейном переулке. Необъяснимым образом что-то запомнилось из осенних прогулок с кормилицей по семинарскому парку. Размокшие дорожки под кучами опавших листьев, пруды, насыпанные горки и крашеные рогатки семинарии, игры  и побоища гогочуших семинаристов на больших переменах. Прямо напротив ворот семинарии стоял каменный двухэтажный дом с двором для извозчиков и нашею квартирой над воротами, в арке их сводчатого перекрытия».
«Ощущения младенчества складывались из элементов испуга и восторга. Сказочностью красок они восходили к двум центральным образам, надо всем господствовавшим и все объединявшим. К образу медвежьих чучел в экипажных заведениях Каретного ряда и к образу  добряка-великана, сутулого, косматого, глухо басившего книгоиздателя П. П. Кончаловского, к его семье, и к рисункам карандашом, пером и тушью Серова, Врубеля, отца и братьев Васнецовых, висевшим в комнатах его квартиры».
«Из  общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах, я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое».

        «С  балкона население дома наблюдало в 1894 году церемониал перенесения праха императора Александра Третьего, а затем, спустя два года, отдельные сцены коронационных торжеств при воцарении Николая Второго. Стояли учащиеся, преподаватели. Мать держала меня на руках в толпе у перил балкона. Под ногами у нее расступалась пропасть. На дне пропасти, посыпанная песком, пустая улица замирала в ожидании. Суетились военные, отдавая во всеуслышание громкие приказания, не достигавшие, однако, слуха зрителей наверху, на балконе, точно тишина затаившего дыхание городского люда, оттесненного шпалерами солдат с мостовой к краям тротуаров, поглощала звуки без остатка, как песок воду. Зазвонили уныло, протяжно. Издалека катящаяся и дальше прокатывающаяся волна колыхнулась морем рук к головам, Москва снимала шапки, крестилась. Под отовсюду поднявшийся погребальный перезвон показалась голова нескончаемого шествия, войска, духовенство, лошади в черных попонах с султанами, немыслимой пышности катафалк, герольды в невиданных костюмах иного века. И процессия шла и шла, и фасады домов были затянуты целыми полосами крепа и обиты черным, и потуплено висели траурные флаги».

          Но вы опять требуете от  него непонятно чего, словно не услышав его сердца в выше сказанном.
«Поэтому при чтении набросков  дополнительной главы к очерку «Люди и положения» Б.Л. Пастернака, в которой он писал о впечатлениях и настроениях, побудивших его создать лирический сборник «Сестра моя – жизнь», я поняла, что нужно наконец определится по этому вопросу».
          Кому, вам определиться?
          В чем?

В том, что  человек перед вами  распахнул свои размышления до таких мельчайших подробностей, что не понять его  было  бы сложно, если только не пробегать по верхам очерки. И тут же сами себе противоречите:
     «Ах как искренне жаль мне бывает порой, что автор не может быть действительным собеседником или оппонентом в споре в силу ли физического отсутствия или непомерного величия. В данном случае присутствуют обе причины, однако я могу всё же позволить себе гипотетический спор со столь горячо любимым мною автором».
      Итак: «...стоит поколебаться устойчивости общества, достаточно какому-нибудь стихийному бедствию или военному поражению пошатнуть прочность обихода, казавшегося неотменимым и вековечным, как светлые столбы тайных нравственных залеганий чудом вырываются из-под земли наружу. Люди вырастают на голову, и дивятся себе, и себя не узнают, - люди оказываются богатырями. Встречные на улице кажутся не безымянными прохожими, но как бы показателями или выразителями всего человеческого рода в целом»(Борис Пастернак. Избранное. Москва, Художественная литература, 1985, т.2, с.498).

      Или: «Множества встрепенувшихся и насторожившихся душ останавливали друг-друга, стекались, толпились и, как в старину сказали бы, «соборне», думали вслух. Люди из народа отводили душу и беседовали о самом важном, о том, как и для чего жить и какими способами устроить единственное мыслимое и достойное существование» (там же). Читая эти строки, нельзя не поразиться. Какая оголённая жажда веры в исключительные корни, истоки и проявления духовности, в раскрытие дремавших духовных глубин! Какое болезненно-идеалистическое представление о революционных изменениях в сфере духовного! Какой же степени чистоты должна достигнуть или обладать душа этого гения, чтобы закрывая глаза (или вправду не видя) на вандализм и явно не подкреплённые никакими действительно высокими духовными потребностями деяния этих « богатырей», писать о скрытых веками светлых порывах и тайных нравственных залеганиях?! А может это как раз сознательное нежелание видеть действительность?»

       Как можно было так близоруко понять эти размышления, не учитывая его внутреннего колеблющегося  чувственного мира,   ранее им описанного в очерке?!  И уж тем более, выставлять ему претензию в подобной форме, не позволяя иметь собственный взгляд, общения, и законное человеческое право на это.
«Да помилуйте же, уважаемый Борис Леонидович! О чём Вы говорите? Какое понимание момента?»
        Как вы сами считаете, корректно ли в никуда задавать вопрос вообще, а тем более, в этом случае, когда автор подробнейшим образом вам объясняет свое понимание момента, находясь в эпицентре событий? Корректны ли ваши всхлипывания, типа: «Да что Вы, Борис Леонидович! А вера в Бога?»

         Рассказывая ему о том, чему вы вняли  в процессе всей своей жизни,  главным образом, черпая высказываемы истины из книжек, а он из собственной головы, из сиюминутных событий, окружающих его.
«Глубина Ваших прозрений, Борис Леонидович, поражает и восхищает, однако и идеализм Ваших философских воззрений не может не обескураживать: «Начало гениальности, подготовившее нашу революцию как явление нравственно-национальное (...), было поровну разлито кругом и проникало собой атмосферу исторического кануна» (там же, с.299). Такая непоследовательность мысли в пределах одной страницы при Вашей гениальности!.. Нет, здесь определённо что-то кроется. Может следует чаще задумываться над подтекстом, и тогда всё встанет на свои места?»

         Скажите, как я  должна была на это реагировать, как не полным недоумением, что эти беспочвенные обвинения,  некорректные вопросы исходят вас:
«Такая непоследовательность мысли в пределах одной страницы при Вашей гениальности!..
          Еще и с назидательным внушением:
«Может следует чаще задумываться над подтекстом, и тогда всё встанет на свои места?»

         И тут же, сами себе и противоречите, приводя пример из самого главного ответа самого же Пастернака: «Это написано ещё в 1943 году. Просто Вы не могли высказать свою мысль иначе, но для читателя, склонного проникать вглубь написанного, а не хватать крошки с поверхности, это откровение».
Вот именно: «но для читателя, склонного проникать вглубь написанного, а не хватать крошки с поверхности, это откровение».
Подчеркиваете, что он сам пришел к  горьким ответам  в «Докторе Живаго»:
«Это как раз то, что позже беспощадно раздавит Ваш триумф, триумф «Доктора Живаго», только это будет уже сформировавшийся монолит. Дети «богатырей», словно жернова, перемолотят Вас и Вашу жизнь, и не поперхнутся, а Вы писали про «большие запасы высоких нравственных требований» (там же, с.498), хотя ещё намного раньше знали свой конец»
«Или я придумываю себе, и Вы ещё не пришли в то время к полному пониманию нравственной катастрофы русского народа? Может и так, ведь действительное осознание проявится в «Докторе Живаго», как Вы сами считали – главном труде Вашей жизни. Нет, однако. Ведь и очерк «Люди и положения», о котором речь шла выше, написан приблизительно в это же время – 1956-1957 годы. (Вот именно в такие моменты мне неизмеримо жаль, что его нет – Великого Автора, Собеседника, Оппонента.)»

           И опять грубейшее противоречие: «(Вот именно в такие моменты мне неизмеримо жаль, что его нет – Великого Автора, Собеседника, Оппонента.)»
И тут же:
«Нет, не думаю я, что взгляды его должны были быть бетонно-монолитно- неизменными, как лицемерные принципы коммунистической идеологии. Он был логичен, как вселенная, со всеми свойственными этому явлению эволюционными процессами, ведь «Гений есть кровно осязаемое ПРАВО мерить всё на свете по-своему, ЧУВСТВО короткости со вселенной, СЧАСТЬЕ фамильной близости с историей и доступности всего живого. Гений первичен и ненавязчив...»(там же,с.300). Да, это неоспоримо. Уж если всяк вправе думать по-своему, то гений – тем более, он и не может по-другому».
Пастернак :

Давай ронять слова,
Как сад — янтарь и цедру,
Рассеянно и щедро,
Едва, едва, едва.

Не надо толковать,
Зачем так церемонно
Мареной и лимоном
Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил
И хлынул через жерди
На ноты, к этажерке
Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми
Рябиной иссурьмил,
Рядном сквозных, красивых
Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб август был велик,
Кому ничто не мелко,
Кто погружен в отделку

Кленового листа
И с дней Экклезиаста
Не покидал поста
За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб губы астр и далий
Сентябрьские страдали?
Чтоб мелкий лист ракит
С седых кариатид
Слетал на сырость плит
Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?
— Всесильный бог деталей,
Всесильный бог любви,
Ягайлов и Ядвиг.

Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя, — подробна.

         Это ли ни  ответ на многие вопросы,  пронесшего через всю жизнь  воспоминания, отразившиеся на личности, которая имеет право быть собой. И сам спрашивает себя, и отвечает так, как чувствует на тот момент. А потому, я позволяю себе оставить вас наедине с самим Пастернаком, чтобы он  ответил  вам  широчайшим диапазоном своего мыслительного горизонта событий, встреч, заблуждений, находок, противоречий и т.д.

          Мой комментарий  построен на уважении к вашей  необыкновенной  личности.
«Записанную Родионовым ночь я прекрасно помню. Посреди нее я проснулся от сладкой щемящей муки, в такой мере' ранее не испытанной. Я закричал и заплакал от тоски и страха. Но музыка заглушала мои слезы, и только когда разбудившую меня часть трио доиграли до конца, меня услышали. Занавеска, за которой я лежал, и которая разделяла комнату надвое, раздвинулась. Показалась мать, склонилась надо мной и быстро меня успокоила. Наверное, меня вынесли к гостям, или, может быть, сквозь раму открытой двери я увидел гостиную. Она полна была табачного дыма. Мигали ресницами свечи, точно он ел им глаза. Они ярко освещали красное лакированное дерево скрипки и виолончели. Чернел рояль. Чернели сюртуки мужчин. Дамы до плеч высовывались из платьев, как именинные цветы из цветочных корзин. С кольцами дыма сливались седины двух или трех стариков. Одного я потом хорошо знал и часто видел. Это был художник H. Н. Ге. Образ другого, как у большинства, прошел через всю мою жизнь, в особенности потому, что отец иллюстрировал его, ездил к нему, почитал его и что его духом проникнут был весь наш дом. Это был Лев Николаевич. Отчего же я плакал так и так памятно мне мое страдание? К звуку фортепиано в доме я привык, на нем артистически играла моя мать. Голос рояля казался мне неотъемлемой принадлежностью самой музыки. Тембры струнных, особенно в камерном соединении, были мне непривычны и встревожили, как действительные, в форточку снаружи донесшиеся зовы на помощь и вести о несчастий.  То была, кажется, зима двух кончин, смерти Антона Рубинштейна и Чайковского. Вероятно, играли знаменитое трио последнего.
«Отчего же я плакал так и так памятно мне мое страдание?!»

                Много ли  даже среди великих умов  так могли чувствовать, и пронести через всю жизнь эти ощущения?
«Эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятностью младенчества и моим дальнейшим детством. С нее пришла в действие моя память, и заработало сознание, отныне без больших перерывов и провалов, как у взрослого».

           Он уж здесь объясняет  нам и самому  себе многое из своего восприятия  происходящих событий, удивляя, поражая,  обогащая наше сознание силой  восприятия  жизни.
«Два первые десятилетия моей жизни сильно отличаются одно от другого.  С наступлением нового века на моей детской памяти мановением волшебного жезла все преобразилось. Горячка девятисотых годов отразилась и на Училище и на моем  дальнейшем мировоззрении».

       Я считаю эти важные воспоминания, особо отмеченные самим Пастернаком, основополагающими в формировании его мыслеформы в дальнейшей его жизни.  Это для меня исповедь души.
«В 1901 году я поступил во второй класс Московской пятой гимназии, оставшейся классической после реформы Банковского и сверх введенного в курс естествознания и других новых предметов сохранившей в программе древнегреческий. Весной 1903 года отец снял дачу в Оболенском близ Малоярославца по Брянской, ныне — Киевской железной дороге. Дачным соседом нашим оказался Скрябин. Мы и Скрябины тогда еще не были знакомы домами.  Дачи стояли на бугре вдоль лесной опушки в отдалении друг от друга. Я убежал в лес.
Боже и господи сил, чем он в то утро был полон! Его по всем направлениям пронизывало солнце, лесная движущаяся тень то так, то сяк все время поправляла на нем шапку, на его подымающихся и опускающихся ветвях птицы заливались тем всегда неожиданным чириканьем, к которому никогда нельзя привыкнуть, которое поначалу порывисто громко и потом постепенно затихает и которое горячей и частой своей настойчивостью похоже на деревья вдаль уходящей чащи. И совершенно так же, как чередовались в лесу свет и тень и перелетали с ветки на ветку и  пели птицы, носились и раскатывались по нему куски и отрывки Третьей симфонии или Божественной поэмы, которую в фортепианном выражении сочиняли на соседней даче.

Боже, что это была за музыка! Симфония беспрерывно рушилась и обваливалась, как город под артиллерийским огнем, и вся строилась и росла из обломков и разрушений. Ее всю переполняло содержание, до безумия разработанное и новое, как нов был жизнью и свежестью дышавший лес, одетый в то утро, не правда ли, весенней листвой 1903-го, а не 1803 года. И как не было в этом лесу ни одного листика из гофрированной бумаги или крашеной жести, так не было в симфонии ничего ложно глубокого, риторически почтенного, «как у Бетховена», «как у Глинки», «как у Ивана Ивановича», «как у княгини Марьи Алексевны», но трагическая сила сочиняемого торжественно показывала язык всему одряхлело признанному и величественно тупому и была смела до сумасшествия, до мальчишества, шаловливо стихийная и свободная, как падший ангел».

        Меня здесь ничуть не смутило его определение «ложно глубокого, риторически почтенного» творчество  дорогого для Бетховена, ибо на тот момент именно музыка Скрябина сопровождала его первые шаги  связи с миром, сопроводив палитрой необыкновенной романтики чувств. Я понимала, что окажись там Бетховен со своим буйством и нежностью переживаний смятенной, больной души, то  его музыка подняла  бы дух юного  сознания на небывалую высоту переживаний и окрасила бы его иными красками, от которых, возможно, он бы быстрее повзрослел, прозрев.

          Но было, как было, и мне это абсолютно понятно. Ибо так же и в нас правили метаморфозы  влияния и преображения. Позже, он сам  уже  обратился к Бетховену, испытав на себе вихревой поток событий, меняющих сознание.  Как он сам описывал состояние смятенной юной души, стоя перед выбором.
«В основе его лежало нечто недолжное, взывавшее к отплате, непозволительная отроческая заносчивость, нигилистическое пренебрежение недоучки ко всему казавшемуся наживным и достижимым. Я презирал все нетворческое, ремесленное, имея дерзость думать, что в этих вещах разбираюсь. В настоящей жизни, полагал я, все должно быть чудом, предназначением свыше, ничего умышленного, намеренного, никакого своеволия.
Это была оборотная сторона Скрябинского влияния, в остальном ставшего для меня решающим. Его эгоцентризм был уместен и оправдан только в его случае. Семена его воззрений, по-детски превратно понятых, упали на благодарную почву.
Я и без того с малых лет был склонен к мистике и суеверию и охвачен тягой к провиденциальному. Чуть ли не с Родионовской ночи я верил в существование высшего героического мира, которому надо служить восхищенно, хотя он приносит страдания. Сколько раз в шесть, семь, восемь лет я был близок к самоубийству. Я подозревал вокруг себя всевозможные тайны и обманы. Не было бессмыслицы, в которую бы я не поверил. То на заре жизни, когда только и мыслимы такие нелепости, может быть, по воспоминаниям о первых сарафанчиках, в которые меня наряжали еще раньше, мне мерещилось, что когда-то в прежние времена я был девочкой и что эту более обаятельную и прелестную сущность надо вернуть, перетягиваясь поясом до обморока. То я воображал, что я не сын своих родителей, а найденный и усыновленный ими приемыш».

        «В моих несчастиях с музыкой также были виноваты не прямые, мнимые причины, гадания на случайностях, ожидание знаков и указаний свыше. У меня не было абсолютного слуха, способности угадывать высоту любой произвольно взятой ноты, умения, мне в моей работе совершенно ненужного. Отсутствие этого свойства печалило и унижало меня, в нем я видел доказательство того, что моя музыка неугодна судьбе и небу. Под таким множеством ударов я поникал душой, у меня опускались руки. Музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным. Некоторое время привычка к фортепианному фантазированию оставалась у меня в виде постепенно пропадающего навыка. Но потом я решил проводить свое воздержание круче, перестал прикасаться к роялю, не ходил на концерты, избегал встреч с музыкантами».
«В ответ на выступления студенчества после манифеста 17 октября буйствовавший охотнорядский сброд громил высшие учебные заведения, университет, Техническое училище. Училищу живописи тоже грозило нападение. На площадках парадной лестницы по распоряжению директора были заготовлены кучи булыжника и ввинчены шланги в пожарные краны для встречи погромщиков. Впечатление переворота, точно распахиваются двери, и в них проникает шум идущей снаружи жизни, точно не человек сообщает о том, что делается в городе, а сам город устами человека заявляет о себе. Так было и с Блоком. Таково было его одинокое, по-детски не испорченное слово, такова сила его действия. У Блока было все, что создает великого поэта: огонь, нежность, проникновение, свой образ мира, свой дар особого, все претворяющего прикосновения, своя сдержанная, скрадывающаяся, вобравшаяся в себя судьба.
В полумраке — один —
У подъезда шептался
С темнотой арлекин.
По улицам метель метет,
Свивается, шатается,
Мне кто-то руку подает
И кто-то улыбается.
Там кто-то машет, дразнит светом.
Так зимней ночью на крыльцо
Тень чья-то глянет силуэтом
И быстро скроется лицо.

            Возможно ли, а главное,  целесообразно ли спорить с человеком, живущим в эпицентре удивительных человеческих жизней, событий,  не имея возможности получить от него сиюминутный ответ?   Можно только удивляться, делиться сегодняшней точкой зрения, а ответы черпать из его произведений, автобиографических исповедей перед нами.
«Я имел случай и счастье знать многих старших поэтов, живших в Москве, Брюсова, Андрея Белого, Ходасевича, Вячеслава Иванова, Балтрушайтиса. Блоку я впервые представился в его последний наезд в Москву, в коридоре или на лестнице Политехнического музея в вечер его выступления в аудитории музея. Блок был приветлив со мной, сказал, что слышал обо мне с лучшей стороны, жаловался на самочувствие, просил отложить встречу с ним до улучшения его здоровья».

«Я был отравлен новейшей литературой, бредил Андреем Белым, Гамсуном, Пшибышевским. Еще большее, настоящее представление о путешествии получил я от поездки всей семьи в 1906 году в Берлин. Я в первый раз попал тогда за границу. Все необычно, все по-другому. Как будто не живешь, а видишь сон или участвуешь в выдуманном, ни для кого не обязательном.
Это ли не ответ?

      «Я не люблю своего стиля до 1940 года, отрицаю половину Маяковского, не все мне нравится у Есенина. Мне чужд общий тогдашний распад форм, оскудение мысли, засоренный и неровный слог. Я не тужу об исчезновении работ порочных и несовершенных. Но и совсем с другой точки зрения меня никогда не огорчали пропажи. Терять в жизни более необходимо, чем приобретать. Зерно не даст  восхода, если не умрет. Надо жить не уставая, смотреть вперед и питаться живыми запасами, которые совместно с памятью вырабатывает забвение».
«Я хорошо помню. Лучи садившегося осеннего солнца бороздили  комнату и книгу, которую я перелистывал. Вечер в двух видах заключался в ней. Один легким порозовением лежал на ее страницах. Другой составлял содержание и душу стихов, напечатанных в ней. Я завидовал автору, сумевшему такими простыми средствами удержать частицы действительности, в нее занесенные. Это была одна из первых книг Ахматовой, вероятно, «Подорожник»».

       «Я ездил на Урал и в Прикамье. Одну зиму я прожил во Всеволодо-Вильве на севере Пермской губернии в месте, некогда посещенном Чеховым и Левитаном по свидетельству А. Н. Тихонова, изобразившего эти места в своих воспоминаниях. Другую  перезимовал в Тихих горах на Каме, на химических заводах Ушковых».
«В конторе заводов я вел некоторое время военный стол и освобождал целые волости военнообязанных, прикрепленных к заводам и работавших на оборону».
«Зимой заводы сообщались с внешним миром допотопным способом. Почту возили из Казани, расположенной в двухстах пятидесяти верстах, как во времена «Капитанской дочки», на тройках. Я один раз проделал этот зимний путь».

       «Когда в марте 1917 года на заводах узнали о разразившейся в Петербурге революции, я поехал в Москву. На Ижевском заводе я должен был найти и захватить ранее командированного туда инженера и замечательного человека Збарского, поступить в его распоряжение и следовать с ним дальше. Из Тихих гор гнали в кибитке, крытом возке на полозьях, вечер, ночь напролет и часть следующего дня. Замотанный в три азяма и утопая в сене, я грузным кулем перекатывался на дне саней, лишенный свободы движений. Я дремал, клевал носом, засыпал и просыпался, и закрывал и открывал глаза. Я видел лесную дорогу, звезды морозной ночи. Высокие сугробы горой горбили узкую проезжую стежку. Часто возок крышею наезжал на нижние ветки нависших пихт, осыпал с них иней и с шорохом проволакивался по ним, таща их на себе. Белизна снежной пелены отражала мерцание звезд и освещала путь. Светящийся снежный покров пугал в глубине, внутри чащи, как вставленная в лес горящая свеча. Три лошади, запряженные гусем, одна другой в затылок, мчали возок, то одна, то другая, сбиваясь в сторону и выходя из ряда. Ямщик поминутно выравнивал их и, когда кибитка клонилась набок, соскакивал с нее, бежал рядом и плечом подпирал ее, чтобы она не упала. Я опять засыпал, теряя представление о протекшем той порою времени, и вдруг пробуждался от толчка и прекратившегося движения. А потом, на другой день,— неведомая даль в фабричных трубах, бескрайняя снежная пустыня большой замерзшей реки и какая-то железная дорога».

        «Я не буду описывать моих отношений с Маяковским. Между нами никогда не было короткости. Его признание преувеличивают. Его точку зрения на мои вещи искажают. Он не любил «Девятьсот пятого года» и «Лейтенанта Шмидта» и писание их считал ошибкою. Ему нравились две книги «Поверх барьеров» и «Сестра моя, жизнь». Я не буду приводить истории наших встреч и расхождений. Я постараюсь дать, насколько могу, общую характеристику Маяковского и его значения. Разумеется, то и другое будет субъективно окрашено и пристрастно. Начнем с главного. Мы не имеем понятия о сердечном терзании, предшествующем самоубийству. Под физическою пыткой на дыбе ежеминутно теряют сознание, муки истязания так велики, что сами невыносимостью своей приближает конец. Но человек, подвергнутый палаческой расправе, еще не уничтожен, впадая в беспамятство от боли, он присутствует при своем конце, его прошлое принадлежит ему, его воспоминания при нем и, если он захочет, может воспользоваться ими, перед смертью они могут помочь ему. Приходя к мысли о самоубийстве, ставят крест на себе, отворачиваются от прошлого, объявляют себя банкротами, а свои воспоминания недействительными. Эти воспоминания уже не могут дотянуться до человека, спасти и поддержать его. Непрерывность внутреннего существования нарушена, личность кончилась. Может быть, в заключение убивают себя не из верности принятому решению, а из нестерпимости этой тоски, неведомо кому принадлежащей, этого страдания в отсутствие страдающего, этого пустого, не заполненного продолжающейся жизнью ожидания. Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая,— как знать, может быть, это еще не конец и, неровен час, бабушка еще надвое гадала. Марина Цветаева всю жизнь заслонялась от повседневности работой, и когда ей показалось, что это непозволительная роскошь и ради сына она должна временно пожертвовать увлекательною страстью и взглянуть кругом трезво, она увидела хаос, не пропущенный сквозь творчество, неподвижный, непривычный, косный, и в испуге отшатнулась, не зная  куда деться от ужаса».
Рецензия на сборник Маяковского «Простое как мычание» начиналась словами: «Какая радость, что существует и не выдуман Маяковский» («Литературная Россия», № 13, 1965).

        «Я его боготворил. Я олицетворял в нем свой духовный горизонт»,— писал Пастернак в «Охранной грамоте». Однако ам же Пастернак пишет и о том, что творчество Маяковского, начиная со «150 000 000» и дос вступления в поэму «Во весь голос», ему чуждо и непонятно. О субъективности и пристрастности своих взглядов Пастернак позже писал в письме к Н. Вачнадзе: «Да, действительно я давно-давно уже чего-то недооценил и не понял и в позднем Маяковском, и во многом другом» (письмо к Н. Г. Вачнадзе 31 декабря 1949 года. «Вопросы литературы», № 1, 1966, стр. 184).
Я очень любил раннюю лирику Маяковского. На фоне тогдашнего паясничания ее серьезность, тяжелая, грозная, жалующаяся, была так необычна. Это была поэзия мастерски вылепленная, горделивая, демоническая и в то же время безмерно обреченная, гибнущая, почти зовущая на помощь.
Время! Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека!
Время послушалось и сделало, о чем он просил.
Лик его вписан в божницу века.
Но чем надо было обладать, чтобы это увидеть и угадать!
Или он говорит: Вам ли понять, почему я, спокойный,
насмешек грозою душу на блюде несу к обеду идущих лет...

         Заключение:
«Здесь кончается мой биографический очерк… Продолжать его дальше было бы непомерно трудно. Соблюдая последовательность, дальше пришлось бы говорить о годах, обстоятельствах, людях и судьбах, охваченных рамою революции. О мире ранее неведомых целей и стремлений, задач и подвигов, новой сдержанности, новой строгости и новых испытаний, которые ставил этот мир человеческой личности, чести и гордости, трудолюбию и выносливости человека. Вот он отступил вдаль воспоминаний, этот единственный и подобия не имеющий мир, и высится на горизонте, как горы, видимые с поля, или как дымящийся в ночном зареве далекий, большой город. Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце, и подымались дыбом волосы. Писать о нем затвержено,  и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский,— не только бессмысленно и бесцельно, писать так — низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала».

        Вся его судьба стала ответом  на все  возникающие к нему вопросы и наивные  нравоучения извне.
Судьба выдающегося поэта Советского союза Б. Пастернака, сложившаяся крайне трагически. Он долгое время пользовался заслуженной славой и популярностью, имел большое количество друзей в литературном мире. Склонность поэта к символизму не подвергалась осуждению и воспринималась со снисхождением. Только к концу Великой Отечественной войны растущая популярность Пастернака на Западе стала причиной для некоторых подозрений. В это же время поэт начинает серьезную работу над главным делом своей жизни – романом «Доктор Живаго». Она продолжалась около десяти лет. Пастернак был доволен результатом и отправил рукопись сразу двум советским издательствам. Одновременно он передает текст итальянскому корреспонденту. Складывалась очень щекотливая ситуация. В СССР решение о публикации принималось крайне медленно, а на Западе уже начали появляться некоторые фрагменты романа. Это вызвало крупный скандал, который усилился выдвижением Пастернака на Нобелевскую премию. Советское правительство расценило это как прямое предательство и принудило поэта отказаться от премии. Его отказ уже ничего не менял. Пастернака исключили из Союза писателей, от него отвернулось множество друзей и знакомых.
Так, есть ли, хотя бы малейший смысл и такт в подобных спорах, с тыканьем в его, якобы, ошибки мышления?  Когда  он ответил уже давно всем нам реакцией стихотворения «Нобелевская премия» (1958 г.), в котором отразились боль и отчаяние Пастернака,  чувствуя себя «зверем в загоне», за которым началась настоящая травля. Он был поражен тем, что вчерашние поклонники и почитатели его творчества моментально изменили свои взгляды под влиянием власти. Поэт понимает, что выхода из создавшейся ситуации нет. Он искренне старался заслужить прощение, публично отказавшись от вручения премии. Но этот униженный шаг не дал никакого результата. Поэтому Пастернак в отчаянии произносит: «будь что будет, все равно».

т       Поэта больше всего возмущает обвинение в предательстве и антисоветчине. Он не видит своей вины, так как не стремился к критике коммунистического строя («что же сделал я за пакость?»), а постарался дать максимально реалистичную картину в своем романе («весь мир заставил плакать»). Парадокс в том, что причиной гонений стал действительно не сам роман, а положительные отклики на него в западном обществе. Пастернак был уже серьезно болен и предчувствовал скорую смерть. Травля усилила его болезнь. Поэт считает, что находится «почти у гроба» и скоро обрадует своих врагов, покинув этот мир. Присуждение Нобелевской премии реакция в СССР на многое открыли ему глаза. Он познал «силу подлости и злобы» и верит лишь в будущее неизбежное торжество «духа добра».

Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.

Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно.

Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.

Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.

1959 г.

     18:02 24.04.2021 (1)
1
Спасибо, Надежда! Прочитала Вашу статью с большим интересом и некоторым удивлением, но об этом потом и подробнее. А сейчас, в первую очередь хочу сердечно поблагодарить Вас за такое внимательное изучение моего публицистического опуса. Так подробно и вдумчиво к нему никто не относился и мнений своих не высказывал. Я это очень ценю и с большим уважением отношусь к проделанной Вами работе. Но, как и Вы, возьму короткий таймаут. Нужно обдумать ракурс Вашего понимания и сформулировать мотивированный ответ. Скажу лишь одно - я написала то, что считала важным для себя честно и искренне.  Форму гипотетического спора с Гением нахожу приемлемой (как и с любым другим авторитетом). Тем более, что в своём тексте я делала подробный разбор истоков трагедии, произошедшей со страной в периоды революций 20-го века.
Ещё раз искренне благодарю Вас. 
     18:30 24.04.2021 (1)
Наташенька, думаю вам не стоит тратить время на ответ,  и я на него и не рассчитывала.
Тем более, что: "Форму гипотетического спора с Гением нахожу приемлемой (как и с любым другим авторитетом). Тем более, что в своём тексте я делала подробный разбор истоков трагедии, произошедшей со страной в периоды революций 20-го века",  а я считаю форму спора бессмысленной, и бестактной, а форму - беседы,  ДА, сколько угодно.
И в данном контексте, меня интересует больше подробный разбор истоков трагедии Пастернаком, извините уж, пожалуйста.
Ваше мнение по этому вопросу может быть просто интересным, но я с ним уже познакомилась, и для себя  ничего нового не узнала, но  в очередной раз убедилась в вашей начитанности и некоторой осведомленности, что само по себе для меня приятно.
С неизменным уважением.
     20:57 24.04.2021 (1)
Принимается.
     03:41 25.04.2021
Вот и чудненько, а мы продолжаем дружить дальше, любовно позволяя друг другу быть таким, 
какими ИМ вздумалось быть надеясь, что ИХ духовность, будь  она неладна, не позволит никогда  делать мерзкие поступки, 
и не  посмеет подвергать дружбу испытанием-НЕПОНИМАНИЯ.
     21:55 15.04.2021
Вами затронуты очень важные и интересные вопросы развития общества уже прошлого века. Но прблемы прошлого перетекли в настоящее и между ними большая взаимовязь и влияние. Духовность прошлого и настоящего в чем-то схожи, но уже много серьезных отличий. Мы уже совсем другие.Мы потеряли много, а вот  взамен преобрели  совсем не то. Изменилась философия жизни.А вообще ваша статья очень сложная и ее надо читать не раз. 
Трудно читается, но это наверное с неривычки. 
     22:41 12.04.2021 (1)
Ну, что сказать? Когда я слышу слово ДУХОВНОСТЬ да еще и в приложении к большой массе людей (народу), я всегда интересуюсь: а знал ли автор эту самую массу? Насколько близко он с ней соприкасался? "Пена, состоящая из отбросов" - прекрасный поэтический образ. Как и "светлые столбы тайных нравственных залеганий".
Да, Пастернак пережил переворот 1917, Гражданскую войну, и безусловно понюхал и хлебнул, как и все современники, этого хаоса и этой пены. Но я думаю, что он добросовестно заблуждался, полагая, что народ в массе своей от этой самой пены так уж сильно отличается или когда-либо отличался. Он просто никогда не видел этого самого народа изнутри. Он не прошёл каторгу, как Достоевский, не работал сельским врачом в глубинке, как Булгаков. А вскоре после пресловутой революции благополучно вписался в новую элиту. Это всё не в укор ему, просто так слеглось. Повезло... 
Отсюда и вполне романтический взгляд на эту самую духовность.
     11:55 13.04.2021
Согласна, спасибо за отзыв.
     15:05 10.04.2021 (1)
Как же созвучно с моим чувством:"Ах как искренне жаль мне бывает порой, что автор не может быть действительным собеседником или оппонентом в споре в силу ли физического отсутствия или непомерного величия". 
Читаю  дальше.
     16:09 10.04.2021
С интересом жду Вашего отклика.
Реклама